Где, кстати, он может быть? Я бы поклялась, что, выйдя из дома, он свернул налево. Поэтому ноги и понесли меня прямиком к Дерну. Но я ведь не догнала его, значит, он повернул направо и, возможно, теперь просто-напросто сидит в мэрии, в помещении, отведенном для дозорных, куда только он, пожалуй, еще и ходит. К Дерну, к Дерну… Чем больше я об этом думаю, тем больше удивляюсь, что это меня в ту сторону понесло. Разве не повторял он сотни раз: «Я ведь никогда ничего не сделаю с Евой»? И разве не старался он всегда при любых обстоятельствах выдерживать свою роль? «Сначала он пошел в мэрию, показаться», — звенит у меня в одном ухе и не вылетает из другого. Бежим. Срежем путь, свернув в церковный переулок. Между ногами у меня пробегает кот, и четыре когтистые лапы карабкаются вверх по стене, за которой видны наиболее высокие кладбищенские кресты. Другой кот, преследовавший первого, отскакивает в сторону и бросается в подвальное окно, хрипло вскрикнув, будто испугавшись чего-то. Бежим, бежим. Кипарисы какие-то слишком высокие, переулок слишком узкий, и страх кинжалом колет мне спину. Вот и последний дом, с шестью затворенными ставнями, как раз на углу — дом Ашроля, но, благодарение богу, в мэрии напротив него, чьи мансарды торчат над каштанами, светятся два окна, и в них четко прорисовываются силуэты Рюо и папы, облокотившихся о перегораживающий оконный проем железный прут. «Болтают. Ты еще вспомнишь об этом, Рюо», — звучит в ухе. Но, может, они просто слушают доносящуюся издалека мелодию из «Веселой вдовы», сменившую непременный «Голубой Дунай», томные звуки которого угасли над площадью, слились с дребезжанием тестомесилки, с глухими ударами топора, заранее разделывающего мясо для завтрашнего рынка.
Я подхожу к означенной точке — мне не придется искать убежища и долго ждать. Папин силуэт исчезает, свет гаснет. Полуминутное колебание — я уже не успею незаметно пересечь площадь, и, если папа, который только что вышел из-под колоннады и показался в круге света, отбрасываемом неоновой вывеской «Ужа», двинется к ельникам или к Кормье, девять шансов из десяти, что он затеряется в сельских просторах. Но он пересекает площадь и идет прямо к церкви, заставляя меня поспешно отступить. Он входит в переулок, когда я выскакиваю из него. Направо или налево? Что бы сделала ты, Селина, будь ты на его месте? В ухе слышится: «Закинула бы ружье за спину, изобразила бы дозорного на все сто и пошла бы пожать бригадиру руку». Именно это он и сделает в то время, как я, отступая, но все же продолжая слежку, несусь к перекрестку, где он должен свернуть, чтобы пропустить его вперед.
Выбор прост. Из четырех дорог три маловероятны, и папа, как я и ожидала, не заметив притаившуюся за распахнутой дверью дочь, избрал Ализскую дорогу — пустынный каменистый проселок, который опоясывает нижние кварталы городка; именно тут мы застукали Ашроля. Отец поднимается к садовым участкам, а я почти вплотную, совсем вплотную следую за ним, обуздывая неукротимое желание его окликнуть, сдерживаясь, чтобы не отнимать у него возможности меня заметить, — а может быть, не отнимать у самой себя возможности остаться в неведении. Но он не останавливается и не оборачивается (как, впрочем, всегда), а ночь так непроглядна, столько в ней низко нависших ветвей, нагромождений сухих иголок, неопределенных расплывчатых силуэтов, прорисованных черным по черному, что уху приходится восполнять то, что с трудом улавливает глаз. Сама я, стараясь не повредить ноги, существую во тьме только как размеренный шум примятой башмаком травы. И чем дальше мы уходим, тем глуше он становится, хотя трава все такая же высокая. Может, мы станем еще осторожнее? Я начала уже даже думатк «Вот-вот, когда он закончит обход и ничего, естественно, не произойдет, когда я повисну наконец у него на шее, счастливая оттого, что оказалась в дураках, как хорошо будет потереться щекой о его щеку, всегда слегка шершавую к вечеру, как хорошо будет закинуть голову и залиться смехом — долгим, заливистым хохотом, когда даже зубы постукивают. Почему я вижу все в таком зловещем свете, почему на душе у меня такой мрак? Неужели еще и я стану его мучить?» Я уже готова была повернуть назад, пристыженная, затихшая, преисполненная нежности к нему.
Стыдиться нам еще придется, нежности хватит тоже, только уже другого сорта. Шелест травы прекращается, звякает щеколда — папа вошел в последний сад, тот, что в самом конце долины Буве и два года не обрабатывается. Пригнувшись, я подбираюсь к самой калитке и выпрямляюсь ровно настолько, чтобы глаза оказались на уровне куста боярышника. Ущипнем-ка себя, не имею я права спать: быть того не может — их двое! Двое, говорю я вам, среди беспорядочно разросшихся фруктовых деревьев, которые давно никто не подрезал. Вон стоит отец — его легко узнать по дулу ружья, что торчит у него на уровне виска. И тут же стоит другой — в мягкой шляпе и накидке, которые описал Бессон; он стоит неподвижно, растопырив руки, будто преграждая путь дозорному, приближающемуся к нему. Ущипни же себя посильнее, Селина, — ерунда какая-то: твой отец приближается к нему почти вплотную, а тот не опускает рук, раскинутых как у паломника, застывшего в истовой молитве; твой отец снимает с него шляпу, надевает на голову. На свою голову. На свою голову. Поняла ты наконец? У поджигателя есть подставное лицо — чучело.
* * *
Резкий хохот пронзает ночь — совсем не тот смех, о каком я только что мечтала, но все же смех. Чудовищный фарс! Драма, исполненная такого коварства, что невозможно упасть перед ним на колени! Он заботливо выстроил мизансцены, он все предусмотрел, этот человек, и сейчас, вместо того чтобы спасаться бегством, он отскакивает назад и нацеливает на меня карманный фонарь. Неужели он предполагал мое появление! Неужели предполагал, что я расхохочусь? Сам он тоже взрывается смехом, и, когда эхо уже раз двадцать повторило мой хохот, оно набухает звуками его голоса, неожиданными, незнакомыми, вырывающимися из самых глубин груди, возвещающими о могучем, леденящем кровь веселье. Ослепленная, подавленная, я смотрю, как он приближается ко мне, развернув плечи так же широко, как разносятся по лесу волны его смеха. Круг света от фонаря сосредотачивается на моей груди, становится величиной с тарелку, потом с блюдце, потом с монету достоинством в двадцать су, и вот он уже лишь светящаяся точка под левой грудью, там, где пуля срабатывает так быстро и чисто. Но смех угасает, гаснет и свет фонаря.
— Вот так-то Селина, — произносит спокойный голос совсем близко, я даже чувствую на лбу движение воздуха. Милая шутка! Протягивается рука, берет шляпу, нахлобучивает ее мне на голову — до ушей, и тот же голос произносит: — Видишь, а ведь никто не додумался.
И я обезоружена. Ничто не доказано, ни в чем нет уверенности; он нашел единственную щелочку, единственную возможную позицию: он не защищается, он — добропорядочный дозорный, который на моих глазах случайно наткнулся на гардероб тени. Он, и правда, человек невероятно сильный. Или невинный. Но если он невинен, зачем же снимать с меня шляпу и швырять ее в сад, вместо того чтобы сохранить как улику? Почему он так тяжело дышит? Почему он прервал обход и так стремительно тащит меня назад, в деревню? Почему не пытается все это как-то истолковать? Почему его даже не удивляет мое присутствие, выход из дому тайком, слежка за ним? Он будто скрылся за завесой необъяснимого, будто выгадывает время, чтобы поразмыслить и побыстрее придать истории пристойный вид. Тайник раскрыт, но не взят! Враг-то всего-навсего робкая Селина, которая так боится вызвать к себе ненависть, что не осмелится начать обстрел вопросами.
Я безропотно тащусь за ним, спотыкаясь о камни, коряги, травяные кочки; мне то холодно, то жарко; я то застегиваю, то расстегиваю молнию на куртке. «Вот так-то, Селина!.. Видишь, а ведь никто не додумался». Нет, додумался! Раз я здесь. Мы приближаемся к перекрестку. Под тентом снова звучит «Веселая вдова». Завидная программа для нашей плясуньи, так кокетливо обвязанной бинтами! Завидная программа, легко исполняемая, и к тому же, увидь она тебя только что там, милый мой папочка, Бертран Колю! И, однако, ты решительной походкой, крепко держа за руку, ведешь меня в деревню, домой. Родственная душа, рот на замке, не так ли? Какое же доверие ко мне! Вот мы и на шоссе, и бригадир — в пятидесяти метрах от нас, но ты ничего не боишься; а я вдруг начинаю его ненавидеть, потому что он совсем рядом, потому что он увидел нас, потому что с добродушным юмором, не без иронии кричит: