Кирьянов разглядывал доставшуюся ему столь нежданно регалию: твердый кружок, словно бы из черного дерева, изукрашенный прорезными узорами, на длиннющем черном шнурке. Пздюк пояснил:
– Вы уж извините, шнурок не стали вязать в конкретную позицию. Я ж не знал, что это вы опять приедете. Мало ли кого прислать могли… Был тут один хмырь, так у них носить на шее не то что медаль, а вообще чего бы то ни было – жуткое западло и оскорбление расы, они свои награды привешивают исключительно к левому плечу… А то был еще один… В общем, вы сами пришпандорьте, как вам почетнее, главное – награждение официальное, никак не кидалово…
Транслятор мог творить чудеса по части подыскания точных эквивалентов, одного он не мог: добавить говорящему интеллекта. Если кто-то изъяснялся простонародными оборотами, то другой именно это и слышал…
Подтолкнув Кирьянова локтем, Шибко негромко сказал:
– Что задумались, мон шер? Вяжите петельку и вешайте на шею. Медалька, конечно, не межгалактическая, местного значения, но все равно ношение не возбраняется – правда, ниже наград Содружества, однако какая разница?
Подавая пример, он проворно завязал петлю и накинул шнурок на шею, заключив:
– Как говорится, награда нашла героя… Везет вам, обер-поручик – в первом же деле цапнули регалию. Иногда их долгонько ждать приходится. А вообще, если хотите увидеть редкостное зрелище, дождитесь какого-нибудь торжественного дня, когда все облачаются в парадку и прицепляют знаки отличия от низшего до высшего… Пздюк, дружище! Тебе не кажется, что вокруг стало удручающе сухо? Я бы сказал, вызывающе сухо…
Пздюк разразился длинным булькающим гоготом, на который транслятор никак не отреагировал ввиду его нечленораздельности, потом жизнерадостно заорал:
– Шибко, ты меня держишь за скрягу или за идиота?! Ну конечно, вызывающе сухо! Я бы сказал, похабно сухо! Эй, Чалли-второй! Ну-ка, живенько волоки сюда мою торбу, да смотри не урони, а то загоню в болото голой задницей чуялов приманивать! Одна нога здесь, другая тоже тут!
Чернокожий солдат в форменном зеленом балахоне почтительной трусцой подбежал к ним, неся на вытянутых руках весьма объемистую сумку. Пздюк потер длинные узкие ладони, на миг сделавшись совершенно неотличимым от земного выпивохи, и принялся извлекать оттуда объемистые черные бутылки, стопку чашек-полушарий, какие-то прутики, унизанные темно-коричневыми и белыми кусочками, пахнувшими непривычно, но аппетитно. Импровизированный походный достархан составился как бы сам собой, и в чашки хлынула пенистая синяя жидкость. Кирьянов украдкой оглянулся на сослуживцев. Похоже, все было в порядке – на лицах окружающих читалось приятное предвкушение и ничего более.
Тогда он решился и, подражая окружающим, опорожнил чару единым духом. Если прилежно проанализировать ощущения – а русский человек в этом плане обладает богатейшим опытом, – то синее питье имеет генетическое родство скорее с брагой, чем с самогоном. Привкус был незнакомый, но в глотку прошло легко, вопреки расхожей поговорке о кольях и сокольях, и приятное тепло распространилось по телу, завершив странствия под черепной коробкой, где произвело легкий шум.
После третьей он как-то перестал уже замечать, что Пздюк – экзотический негуманоид, что небо над головой – белесо-серое, а облака – зеленые. В хорошей компании такие мелочи не имели никакого значения.
Глава седьмая
И все красотки мира…
Гуляла русская душа… С примесью еврейской, в лице старшего капитана Абрама Соломоновича Каца, тоже мимо рта не проносившего, коли уж налито.
Благо к тому нашлись пусть не уставно-юридические, но тем не менее имевшие почти что законную силу поводы, как то: успешное выполнение задания, приятно отягощенное свежеврученными медалями.
Скромное торжество проходило в небольшой уютной каминной, за столом, уставленным исключительно земными бутылками и закусками – но все без исключения по высшему разряду, из категории яств и деликатесов, так что после первого часа не было рассолодевших: чинно опрокидывали, чинно закусывали, в окружающих Кирьянов не усмотрел ни малейших признаков алкоголизма, каковым и сам не страдал.
В общем, царила атмосфера расслабленного уюта. Мохнатый неразумный Чубурах, обожавший сборища, примостился на каминной доске из темного мрамора и всеми четырьмя лапами лущил огромный апельсин, выпрошенный у Раечки – уже третий за вечер, причем завидущими немигающими глазищами присматривался к четвертому, желтевшему на тарелке рядом с локтем Ферапонтыча.
– А жопа у тебя не слипнется, прорва? – благодушно поинтересовался оружейник.
Чубурах показал скудной мимикой, что ни черта подобного. И продолжал ловко закручивать спиралью кожуру, подергивая ушами определенно в такт вокальным упражнениям прапорщика Шибко. Шибко, как и прочие, декорированный медалью на черном шнурке, уютно расположился в низком мягком кресле с гитарой на коленях и, меланхолично щипая струны, напевал с нотками драматичности:
О гражданке планы строим,
надоело быть героем,
есть у нас и штатские таланты.
Только наши часовые
пять минут как неживые,
потому что к нам подкрались диверсанты.
Наша крохотная армия
вся в прицеле пулемета,
Наш единственный бэтээр
уныло догорает…
Примостившись в грациозной позе на широком подлокотнике кресла – так что уставная юбка открывала стройные ножки на неуставную длину, – на него восхищенно и преданно таращилась белобрысая девчоночка в погонах с двумя капральскими просветами, с эмблемами связистки на лацканчиках и смазливой, но простецкой мордашкой провинциальной ткачихи. Ситуация пояснений не требовала и была проста, как пятиалтынный. Все представлялось таким ясным и незатейливым, что Кирьянов невольно позавидовал.
Вторая красотка, черненькая, гораздо более разбитная, примостилась возле Каца, и Кац живописно повествовал, как они не далее чем вчера ломились через вонючие, ужасные и непролазные джунгли и с кусачих лиан то и дело сыпались зубастые мохнатые шестилапы, норовя сожрать вместе с бластерами, но героический командир, здесь же присутствующий прапорщик Шибко, крушил им поганые хари боксерскими плюхами, не тратя заряды на этакую нечисть, потому что на всех не напасешься. Но и старший капитан Кац, надобно вам сказать, не ударил лицом в инопланетную грязь, и если какая тварь и увернулась от плюхи Шибко, то уж непременно получала по хребту прикладом от означенного Каца так, что мало ей не казалось. Красотка хихикала, повизгивала и приговаривала, что Кац все брешет.
– Как нам, жидомасонам, и положено, – отвечал с достоинством Кац. – Обязан я морочить голову простодушным славянам – в данном случае в вашем очаровательном лице, Лидочка, – или уже как?
– Ишь как чешет, – сказал Кирьянову бессмысленно и благодушно ухмылявшийся Митрофаныч. – Со всей раскованностью и непозволительными в былые времена терминами. Не попадал, сокол ясный, под кампанию насчет безродных космополитов… Смелые вы все нынче, аж завидно…
– Ну, можно подумать, что вы под те кампании попадали, – сказал Кирьянов равнодушно. – Как ни прикидывай, а года вы самое раннее с сорок которого-то…
– А кто спорит? – пожал плечами Митрофаныч. – Я так, чисто теоретически абстрагирую. Ты на меня не зыркай, Степаныч, этак демократически, я ж не антисемит какой-нибудь, а натуральный тоже жидомасон, как все мы тут, грешные… Тебе полковник не объяснял, что все мы тут, собственно говоря, и есть те самые масоны?
– Объяснял.
– То-то и оно… Все мы, кочуя по Вселенной, в каком-то смысле и есть те самые безродные космополиты. А если конкретизировать о еврея2х, то никого я так не уважал, как Соломона Рафаиловича Мильштейна, потому что мужик был лихой, спасу нет… И помер лихо, паля из двух тэтэшек по Никиткиной шпане… Выпьем, Степаныч, за лихих?