Весна не преминула явиться в безлесый полевой край, дружная и стремительная. Того гляди утонешь в овражке, так закамуфлираванном осевшим снегом, что никогда бы и не подумал. Но уж кто захочет - пройдет. Прасковья проснулась ярким воскресным утром от грачиного гомона. Длинный солнечный зайчик лежал на полу, указывая на незакрытый в спешке сундук. Метнулась через настывшую горницу – простоволосая, в одной рубашке. Рясы и кружки не было. Ушел.
Борода у беглеца отросла что надо, не оторвешь, а на все вопросы в связи с идентификацией его личности имелся паспорт–3. Можно с осторожкой ехать в Москву. Июленька вряд ли до сих пор вдовеет, на нее не похоже. При любом раскладе дальше первой страницы паспорта ее не пускать, прописки не показывать. Так положил в нездравом своем уме несмертельный Юрий-Егор-Георгий (один черт, то есть, простите, один святой), сидя в рясе и с церковной кружкой на обтаявшем пеньке посреди высокой прогалины. Оживленные синицы клевали рассохшуюся сосновую шишку. Вдруг и свет дневной затмился, и штамп в паспорте расплылся. Впервые с того дня, как гробанулся жигуль, мысль о матери ясно обозначилась в сдвинутой голове сына. Что с ней, взбалмошной и неадекватной? успела ли вселить в сыновнюю комнату какого-нибудь интеллигента предпенсионного возраста из Самары или Пензы раньше, чем угодила в психушку с бессонницей? А дочь – она что, задумывалась, кто ее биологический отец? Ходит как отравленная меж благополучных подруг, твердит: почему мне выпало? почему не им? Привыкает быть несчастной – робость, спрятанные глаза. Оказывается, надо висеть над пропастью, вцепившись всеми десятью пальцами, чтоб не увлечь с собой близких. Теперь – положить матери записку в почтовый ящик? Вы только не думайте, что Ваш сын умер или пропал навсегда… он только потерпит небольшое кораблекрушение и скоро вернется. Или в монашеском одеянии пойти к Алениной гимназии? здравствуйте, я ваш папа? а дома уютно расположился крутой отчим. Повторить историю полковника Шабера. И вместо того, чтобы двинуться прямо на Москву, сборщик пожертвований отклонился к Сухиничам – до Козельска, в Оптину пустынь. Не осилил ситуации. Во всяком случае, пока.
В городе Козельске голубые елки возле облупленного здания бывшего горисполкома. Вообще-то потесненные силы природы уже оставили городок, а войска прогресса в него еще не вошли. Весна вытащила на свет Божий мусор, накопленный почти за полгода. Скорей в пустынь, там лампадка не гасла со времен великих оптинских старцев. И литературных… тоже неплохо, как сказал человек, метивший утюгом в жену и попавший в тещу. Отыди, ненависть, от нашего очарованного странника, ты же не донимала его в прежней жизни – был кроток. Глядите, ест за обе щёки гречневую кашу с грибами и жареным луком в светлой оптинской трапезной под чтенье жития святых. Вешнее солнце заглядывает в святой колодезь – до краев наполненный сруб – купайся, крестись, хошь коня напои перед битвой. Скит окружен бревенчатым частоколом – чисто острог. Выпусти, острог, очарованного странника – он собрался здесь с духом, идти на Москву. Двум смертям не бывать, а одна его уж постигла.
Собрался с духом он не вполне – медлил на подступах к Москве, пробирался окольными путями, всё больше пеше. Хорошо, светло в мире Божием. Обогнали цыгане, олицетворенное движенье. Остановились вскоре над Жиздрой, указывают на небо, кричат гортанными голосами. Подошел к ним, спрашивает – что там? – Ослеп, монах? смотри: Богородица с ангелами танцует… вон, юбки разлетелись – Да я еще не пострижен! не вижу… благодати не хватает. Не слушают, закружились в танце. Так и оставил их, не углядевши пляшущей Богогродицы. А впереди, далеко-далеко, идет летящим шагом человек, вокруг головы нимб. Не исчезает, но и близко не подпускает – нельзя сказать с уверенностью, было или не было. Вербная суббота, до Калуги рукой подать. Куст вербы у воды: красные прутики, серый пушок.
Размашисто перечеркнув весеннюю землю, электричка въехала в Москву. За полгода та еще пуще обнаглела. Пошла тыкать в глаза рекламой, оглушать попсой, водить вдоль решетчатых ограждений – быстро притомила. Нет, так не пойдет, отвык. Развернулся, вернулся к метро. В черном полупальтишке поверх рясы, со спасительной кружкой безденежно прошел мимо контролера. Поехал на Профсоюзную. Мать открыла, поседевшая, отрешенная. Пробормотал первое пришедшее на ум: здесь, кажется, жил священник… отец Серафим. Нет, нет, Вы ошиблись… никогда не жил. Но дверь не закрывает. Глаз не подымает, а слушает повисший в воздухе отзвук голоса. Входите, я Вас накормлю. Пока ел, всё смотрела на запястье, где у сына было большое родимое пятно. У этого нет. Встал, перекрестил лоб. Спаси Христос, матушка… за кого Бога молить? Юрия за упокой помяните. Поклонился, вышел. Торопился к Алене в школу, молясь на ходу за упокой прежней своей души, мягкой и любящей. Девочки вышли стайкой – Алена самая долговязая. Дома у нее на стене висела фотография леди Ди. Ой, смотрите, монах! пустились наутек. Алена задержалась, положила в кружку рубль. За кого молиться, дитятко? Ответ пришел неожиданный: за здравие Юрия! и не по-церковному добавила: Шеберстова… будто Господь и Сам не знает. И бегом за подружками. Не поверила в его смерть… значит, смерти нет. На опознанье ее, конечно, не вызывали. А если б вызвали, крепко зажмурилась, сказала: да, он – и продолжала ждать. На запястье Юрия Шеберстова – 2 проступило бледное, едва заметное родимое пятно – час назад еще не было. Страстная неделя только началась, а он уж почувствовал себя воскресшим. Потряс пустой кружкой, где болтался драгоценный рубль, и отправился в Николоугодническую обитель понести заслуженное наказанье. По дороге просил на храм, подавали редко, но кружка тяжелела не по дням, а по часам. До Пасхи осталось всего ничего – монастырь пропал, как сквозь землю провалился. Местные жители показывали все в разные стороны, своя память напрочь отказала. Если бы не мост с разрушенными и до сих пор не восстановленными перилами, пел бы Егор сам себе во чистом поле «Христос воскресе из мертвых». От моста ломанулся напрямик через заваленный буреломом перелесок, и монастырь внезапно открылся ему, белый-белый в сумерках. Отец настоятель перед службой успел отомкнуть подозрительно набитую кружку. Высыпалось много пятирублевых монет, ворох бумажных денег, российских и долларов тоже, а со дна даже золоченый рубль – Егор его прикрыл полой, утаил. Наскоро умылся, и к светлой заутрене. Дня три-четыре дали ему отоспаться на верхних нарах. В камере (простите, келье) помимо него было трое. Ушлый Борис давно слинял, к молчаливому Владимиру присоединились Алексей и Павел, совсем зеленые. Вскоре, не дожидаясь конца святой недели, добычливого Егора выпроводили с опустошенной кружкой, но отнюдь не опустошенной душой аки Рихтера на гастроли.
Отошел он недалёко. Сел возле им же долбанутого моста и задумался – куда глаза глядят? Перед мысленным взором вставали вышки, часовые… значит, так тому и быть. Направил стопы свои в места не столь отдаленные. На щедрость людскую рассчитывать при таком маршруте не приходилось, да уж как-нибудь, Бог подаст. Пока что ему воздалось по вере дочери. Если и не дочери, так ведь купал же он ее, кормил из бутылочки, строил пирамиды из кубиков и карточный домик, держащийся на честном слове. Положимся на некое неизреченное обетованье. Встали, пошли.
Долго искать зону не пришлось. Чего другого, а этого навалом, можно даже выбрать. Егор выбрал нижегородские лагеря, и впрямь не столь отдаленные. От монастыря, прячущегося аки град Китеж, пошел курсом норд-ост. Полный вперед! Скоро явились и вышки, к лесу задом, к Егору передом. Часовой тут же прицелился: стой, стрелять буду – и вспорол автоматной очередью мох под ногами Егора. Медленно отступать… лицом к вышке. Лишь когда она скрылась за деревьями, пустился бежать – холодный пот капал со лба. Весенний лес смеялся на разные птичьи голоса, а ноги поминутно проваливались в топкую, давно не езженную колею. И встал перед Егором лихой человек, приставил перо к тощему его животу. Чего тебе? Паспорт? возьми, всё равно чужой. Хлеба? черствая корочка… бери. Денег? рубль, сам в кружке вызолотился… на, коли не боишься. Ботинки? тебе малы будут… сейчас сниму, померишь. Не надо? слава Богу. Меня Егором зовут… я часового испугался, на тебя уже страху не хватило. Автомат страшней ножа, не знаю почему. С тобой даже не так боюсь, чем когда один. Будя молчать-то… али ты немой? если беглый, зачем так близко к зоне подошел? Но тот не слушал – жадно грыз горбушку. Похоже, был не в себе – того гляди выскочит к вышкам. Егор крепко взял немтыря за руку и поволок от греха подальше, поминая того разбойника, коему рай был обещан Христом. Нож припрятал к себе в котомку, завернув в скуфейку брата Бориса. Тот, исчезая, оставил под подушкою и рясу, и скуфейку, и даже крест нательный. Егор всё забрал: не хватились до се – авось и не хватятся. Рясу сам носил для тепла, как те китайские отшельники, про которых пишется: он надел двойную одежду. Крест сейчас достал и повесил на шею найденышу… не сопротивлялся. Судя по щетине, еще не ставшей бородой, в бегах находился недели две, не более того. Егор быстро устал тащить за собой инертное тело, сел на обомшелое бревно. Пятна снега усеяны были еловой хвоей и не собирались таять в промозглом холоде леса. Точно в колодце сидишь. Ну, как звать-то? Разомкнул запекшиеся губы: Ленин… Ладно, будешь Лёней. Крест на тебе уже есть, окрестим как-нибудь потом. Лучше так, чем никак. Развернул Борискину скуфейку, достал нож и принялся ладить ножны из бересты. Тут осенило: снял верхнюю рясу – надевай, тюремное брось. Ленин неловко обряжался, а Егор уж запалил с зажигалки грязное шмотье. Во как тебе хорошо… монах беглый оставил… вроде тебя. Пойдем побираться на храм… ты худой – в чем душа… глядишь, чего и поесть подадут… птицы небесные не жнут не сеют, а Господь наш питает их. Давно бегаешь? Дней десять… не считал. А так – каждую вёсну… и до белых мух… пока не полетят… тогда вертаюсь. Карцер, срок намотают… мне уже всё равно… и так тридцатник намотали… я столько не проживу. И впрямь не проживет: глаза лихорадочные, спина горбом. Что ж они тебя не ищут? Привыкли… не докладывают по начальству. Жратву на мне экономят. Там теперь тоже порядка нет. Знают – приду. А вот и не придешь. Ага, теперь не приду. Я по первому разу за неделю до конца срока бежал… не могу – и всё. Егор такое слыхал… и у Достоевского в «Мертвом доме». Теперь говорят – неосознанный страх свободы и сопряженных с ней трудностей. Лёня, ведь тут места не такие глухие. Зачем возвращаешься? не уйдешь навовсе? Да бьют меньше, если сам. Три раза ловили, отбивался. Сейчас – не.