— Ваша матушка здесь, рядом со мной. Она просила меня позвонить вам и поговорить вместо нее: она боится, что не услышит вас. Если бы вы могли навестить ее, она была бы рада сообщить вам новости, которые получила от мадемуазель Форю.
Значит, Саломея, которая нам еще не написала, продолжала поддерживать равновесие, и теперь моя мать уже не могла на нее сердиться — она не могла сердиться и на меня за то, что я сержусь на нее. Для этого мамаша была слишком снисходительна! Подумав, я нашел верный тон:
— Передайте, что я ее благодарю. Я тоже получил известия.
Неделю спустя настал черед мэтра Дибона, нотариуса из Соледо, который тоже позвонил мне по телефону:
— Простите за беспокойство, но в «Хвалебном» неприятность. На ферме у Марты Жобо снизился напор воды; она тут же пошла проверить, что делается у вас. Оказалось, что котел, хоть он и новый, лопнул. Это привело к значительным повреждениям. Я поставил в известность мадам Резо, но она говорит, что это в равной мере касается и вас. Работы были выполнены недобросовестно. Может быть, вы договоритесь и дадите мне указания?
Почему этот нотариус интересуется водопроводом, пусть даже в качестве соседа? Это, конечно, только предлог. Но для чего? Однако хороший сын не должен питать недоверия:
— Пусть решает матушка: я полностью полагаюсь на нее.
Но упорство мадам Резо толкнуло ее на нечто большее. В день святого Христофора — кстати говоря, как раз в его ведении охрана шоссе и дорог снова телефонный звонок, на сей раз из Парижа:
— Говорят из клиники Формижона, на улице Тольбьяк. Ваша матушка просит сообщить вам, что, когда она выходила из комиссариата, где получала паспорт, какой-то мальчуган, катавшийся на роликах по тротуару, ушиб ей левую ногу. Перелома у нее нет, только кровоизлияние. Мы надеемся, что мадам Резо пробудет у нас не больше трех дней. Она находится в тридцать седьмой палате и просит, чтобы ей принесли халат.
* * *
Вот таким образом около часа дня я очутился на перекрестке Бобийо Тольбьяк. Какой-то «мерседес», отъехавший, как раз когда я подъезжал, освободил мне место в тридцати метрах от перекрестка, почти напротив клиники. Я вышел, стал запирать дверцы… И тут вдруг позабыл и про сумку, куда только что запихал один из халатов Бертиль, и про палату номер 37, и про все прошедшие годы. Тольбьяк — это была наша станция метро. Сколько раз ожидал я ее около схемы подземных линий и, перегнувшись через перила, обегал взглядом бесчисленное множество голов, которые изрыгал подо мной выход из метро. Повинуясь тем, врезавшимся в память прежним дорожным указателям, отмеченному металлическим знаком переходу, шагая по своим прежним следам, я незаметно уклонился в сторону, я вновь возвращался домой по улице Фурье, где заканчивалась крутым поворотом улица Белье-Дедувр, бывшая улица Колоний, и удивился, только обнаружив, что нахожусь уже в начале улицы, у дома № 3, в том месте, где, возвращаясь из сквера, она приподнимала передние колеса колясочки Жаннэ, чтобы въехать на тротуар.
Я никогда не хожу по улице Белье-Дедувр. Я не провожал Монику на кладбище: в то время я лежал в больнице, поэтому она для меня похоронена не в Тиэ, а скорее здесь, на втором этаже направо, в этой шестидесятиметровой квартире с тергалевыми занавесками на двух окнах. Поперек одного из них натянута веревка, чтобы вешать детские штанишки. Второе окно открыто, и из него струится веселая волна звуков… Здравствуй, милая! Ты так и осталась двадцатисемилетней, ты молода, скоро ты сравняешься возрастом со своим сыном. Никто не назовет тебя бабушкой… Да, я храню твой бумажник и в нем твою карточку — ту, где ты снята на берегу речки; фотографировал я с другого берега, и карточка эта всегда внушает мне желание крикнуть: «Переходи!» той девочке, которую все больше и больше отдаляет от меня непреодолимая ширь километров времени.
— Андре! — крикнула молодая женщина, неожиданно появившаяся у окна. Ты смеешься надо мной, что ли? Вот уже битый час, как я жду мяса.
Какой-то мелкий служащий в серой блузе, выходивший из бистро, пустился бегом: значит; вот он какой — тот, что бреется у моего умывальника. А до него, конечно, были другие… Я на редкость чувствителен к родству, создаваемому пространством, и всегда удивляюсь, что не знаю, кто же заменил меня в том или ином месте… Да, вот еще что! Это был вызов с моей стороны, но именно здесь, в этом квартале, у меня назначена встреча с той, которая бросила Монике: «Вы никогда не войдете в нашу семью». Я возвращался не спеша; меня терзал глупый вопрос: две кузины, любившие друг друга, — любили ли бы они друг друга сейчас? Женившийся вторично вдовец всегда чувствует себя двоеженцем. Но почему мамаша решила лечиться именно в этом районе?
Я вернулся за сумкой. Не поднимаясь в тридцать седьмую палату, я оставил халат в регистратуре.
30
Меня предупредило приглушенное «тук-тук» ее палки с резиновым наконечником, стучавшей по последним ступеням лестницы. Она не позвонила предварительно по телефону — она бесшумно отворила и затворила калитку, открыла дверь в коридор, в переднюю и поднялась по лестнице так, что ее не заметила мадам Глэ, приходящая прислуга, пылесос которой шумел у меня в спальне и благоприятствовал этому тайному проникновению. Я еще не успел встать со стула, как она постучала… И вот уже мадам Резо входила, ворча, в комнату:
— Боже, как у меня болит нога!
Нога, еще забинтованная, показалась мне действительно распухшей, а путешествие матушки в Гурнэ по меньшей мере преждевременным.
— И я даже не могу подать жалобу на родителей этого проклятого мальчишки: он сбежал!
Без дальнейших излияний она уселась напротив меня, вытянув ногу. Лицо ее, обрамленное крашеными волосами, белыми у корней, испугало меня: желтое, в коричневых пятнах, изборожденное глубокими складками и множеством мелких морщин, с обвисшей кожей и тусклыми печальными глазами, окруженными синеватыми склеротическими прожилками.
— Я привезла тебе ключи от «Хвалебного», — продолжала мадам Резо. — Вы там разберетесь с Мартой. Послезавтра я уже буду в Монреале: билет на самолет у меня в кармане.
Ключи! Неужели ей до такой степени опротивели осколки ее империи, что она передает мне все заботы о ней? Неужели она решила вовсе туда не возвращаться? Или намерена отсутствовать так долго, что назначает меня управляющим?
— Не знаю, правильно ли вы поступаете, — вполголоса заметил я, — во всяком случае, сначала вам следовало бы подлечить ногу.
Мадам Резо пожала плечами:
— Мне семьдесят пять лет. Ждать некогда.
Она открыла сумку, вытащила из нее связку больших ключей с замысловатыми бородками и бросила мне на стол.
— А потом, нужно вернуть Саломею прежде, чем она там обживется. Она хочет быть с этим парнем… Пусть она будет с ним! Но здесь, возле нас.
— А если она откажется вернуться?
— Можно жить и в Канаде, — злобно сказала мадам Резо. И тотчас переменила тему разговора: — Невестка твоя еще не родила?
Чистейшая вежливость с ее стороны. Я сказал, что роды у Мари немного запаздывают, что Биони начинают волноваться.
— Еще не было самолета, который навсегда остался бы в воздухе, сказала мадам Резо, — и не было еще ребенка, который остался бы во чреве матери. Пусть наслаждается последними счастливыми деньками твоя невестка! Теперь ей лет на двадцать хватит работенки… Ладно! Не хочу злоупотреблять твоим драгоценным временем. Ты не мог уделить и часа, чтобы навестить больную мать, — значит, ты перегружен работой. Я покидаю тебя…
Она не сказала ни «до свидания», ни «прощай». Она покидала меня. В таком возрасте она с холодной решимостью оставляла родину, бросала все: привычки, мебель, дом, родные места, детей, внуков и прочее. Устремив взгляд на мелководную — как всегда летом — Марну, на ее берега, густо усеянные приехавшими на пикник горожанами с бутылками и колбасой, развалившимися среди жирных бумажек девицами, я не находил слов от изумления: в нелепом всегда есть что-то восхитительное. Я только взял под защиту ее ногу: