— А где же течет этот газ, если это газ? — спросил я. — Трубка не трубка, шнур не шнур. Может быть, тоже магнитная ловушка?
— Я не уверен, что это газ, — возразил Зернов, — но даже если так, он нигде не течет.
— То есть как — нигде?
— А разве потоку нейтрино нужны коммуникации?
— Вряд ли это нейтрино.
— А способность проникать сквозь любую среду, не нарушая ее структуры, по существу, та же. Если бы мы решили проблему проницаемости, то давно бы пустили в утиль любой трубопровод. Как перегоняют нефть от скважин к портам? По трубам. А если просто пустить струю нефти из скважин под землей сквозь глину и камень? Чуешь? А воду в города? Под мостовой сквозь стены прямо в кран. А водопровод в музей коммунхоза! Ясен принцип? Тогда шагай — не зевай. Время не терпит.
А время терпело: оно было самым терпеливым здесь, в мире, не знавшем покоя. Оно просто не шло. Часы наши остановились с первых шагов под куполом, когда фиолетовая пленка затянула входной тоннель. Я не совсем понимаю, зачем нашим любезным хозяевам потребовалось отделить пространство от времени. А может быть, стрелки часов остановило магнитное поле? Мы даже не могли определить, сколько часов прошло в этих багровых коридорах и залах с чудесными превращениями. Шесть часов, десять или сутки — не знаю: мы не видели ни настоящего неба, ни настоящего солнца. А если солнце над пастбищем было все-таки настоящим? Может быть, оно не двигалось только потому, что мы сами оказались вне времени? Сто тысяч «может быть» с вопросительным знаком в конце предложения. А мне нужна была точка или хотя бы запятая перед очередным нуль-переходом в другое пространство, скупо освещенное разноцветными шнурами и струями или залитое ярким светом невидимых юпитеров и софитов.
Я не оборачивался — знал, что друзья идут следом, только ускорял шаг, торопясь пройти этот бесконечный коридор-лабиринт. Поворот налево, поворот направо, снова налево, опять направо — я шел автоматически, не раздумывая, куда же все-таки приведет нас ариаднина нить, тянувшаяся рядом. Она не обрывалась и не пропадала, подмигивая золотистыми светляками огней, завораживала пульсацией света и тени, усыпляла тревожную мысль о том, что ожидает нас, когда она погаснет и оборвется.
Я опомнился, пройдя добрый десяток поворотов, — что-то вдруг остановило меня. Как подсознательный сигнал, как удар в спину. Я обернулся и никого не увидел. «Борис! Дон!» — закричал я. Никто не откликнулся. Только красная струйка по-прежнему текла рядом. Где-то я потерял их, где-нибудь позади она разветвлялась, разделив нас в этом гофмановском лабиринте. Не раздумывая, я побежал назад, следя за струйкой. Нигде она не раздваивалась, и нигде не отзывались на мой зов ни Зернов, ни Мартин. Лабиринт молчал, стойко охраняя мое невольное одиночество. Даже эхо не откликалось в темно-красных проходах: голос тонул в них, как в вате, а я все звал, звал, звал, чувствуя, как немеют губы и сдает сердце.
Самое страшное, что я не знал, куда идти дальше. Вспомнилось земное: «Если вы потеряли друг друга, встречайтесь в центре ГУМа у фонтана». Смешно. Где здесь этот спасительный фонтан, у которого дожидаются насмешливые друзья. «Надо думать, куда идешь». — Это Зернов. «Воробьев считал?» — Это Мартин. А может быть, все это просто ошибка хозяев, как шпага Бонвиля, сотворенная из того же тумана, в котором бесследно пропал Зернов. Сколько их уже было, таких ошибок, — и в прошлом, и теперь. Уже исчезал и возникал размноженный Мартин, смыкались стены, закрывались проходы, били наотмашь силовые поля. Не много ли для одного путешествия хоть и в Неведомое, но не гибельное, иначе не было бы смысла пропускать нас сюда без предупреждения.
Во всем, что происходило, был свой, особый смысл. Должно быть, есть смысл и в моем одиночестве. Надо только найти этот смысл — и все станет на свое место: коридор снова соединит нас и лекторский голос Зернова объяснит, что именно произошло, почему и зачем. Я снова внимательно и пытливо огляделся вокруг и в ужасе отшатнулся. В полуметре от меня на уровне моего лица прямо в воздухе, никем и ничем не поддерживаемая, висела свеча. Не тоненькая церковная свечечка, а толстая, с золотыми полосками-кольцами, точь-в-точь такая же, какими московские модники освещают свои вечеринки и ужины. Острый язычок пламени чуть вздрагивал, колеблемый ветром, но ветра не было. Еще одно наваждение! Не долго размышляя, я схватил эту загадочную свечу-призрак, и… она оказалась совсем не призраком, а вполне реальной свечой, тепловатым на ощупь, оплывшим столбиком стеарина или воска. Я взял его из воздуха, как со стола или полки, — тоненький огонек задрожал, и горячая капля упала мне на руку.
Я разжал пальцы, и… свеча не свалилась на пол, а осталась висеть.
Мистика? Чушь! Ведь свеча появилась именно в тот момент, когда я подумал о том, что найти их в багровых сумерках без фонаря или свечки было совсем не просто, даже если бы они без сознания лежали рядом. Я подумал именно о свечке, может быть, потому, что в этом мире она заменяла людям электролампочку, и вдруг увидел ее воочию. Что это? Исполнение желаний? Материализация мысли? Неожиданная способность творить чудеса? Но свеча была лишь частью желания — я просто хотел выбраться из этого лабиринта. А может, хотение не было достаточно ясно мысленно сформулировано?
Я тотчас же сконцентрировал все внимание на неподвижно висевшей свече, грозно нахмурил брови и, как в детской сказке, мысленно приказал: «Хочу немедленно выйти из лабиринта».
Свеча чуть подпрыгнула в воздухе, огонек качнулся и погас. И ничего не произошло больше, даже сказочный джинн не вырос из потухшего пламени. И стены лабиринта не распались, и цветные струи коммуникаций по-прежнему убегали в чернильно-красную мглу коридора, а я все так же стоял, тупо разглядывая погасшую, но не падавшую свечу. «Борис бы, наверно, нашел объяснение, — подумал я. — Частичная материализация желаний. Воспроизведение мысленно воображаемых объектов. Самым желаемым из воображаемых объектов был, конечно, он сам. Плюс Мартин с его кулачищами и безрассудной смелостью. Все-таки где они? Быть может, где-нибудь рядом, в таком же немыслимом зале с прыгающими «мешками» и висящими свечками. Я представил себе, как Зернов что-то внушает Мартину, а тот внимательно слушает, согласно кивая. Потом Борис командует: «Вперед!» — и оба устремляются между такими же струями искать меня, для них бесследно исчезнувшего.
Я так ясно представил себе эту картину, что она вдруг возникла передо мной в клубящемся тумане стены. Сквозь его сумеречно красную дымку я действительно увидал Мартина, внимательно слушающего явно горячившегося Зернова. Голосов я не слышал: что-то глушило их. «Борис! Дон!» — снова закричал я. Они даже не вздрогнули, даже не обернулись. Мой голос так же не долетал до них, и я в отчаянии обрушился на прозрачную стену — прозрачную, но непроницаемую. Этот знакомый клубившийся дым-туман, не то кровавого, не то малинового оттенка, отталкивал вроде батута, на котором я прыгал, бывало, в институтском спортивном зале. Отталкивал и швырял на пол, как взбесившиеся силовые поля-невидимки, пока я наконец, совсем обессиленный, так и остался лежать не подымаясь. А туманное «окно» в стене уже погасло, как экран телевизора, выключенного из сети.
Вот и все. Последнее желание исполнено: показали, успокоили, и, как говорится, хорошего понемножку. Шагай дальше, если знаешь, куда шагать. А я не знал. И сидел на полу, в сотый раз спрашивая себя: что делать, что делать, что делать? А вдруг это конец? Вдруг я никогда уже не увижу ни голубого неба над головой, ни травы или хотя бы камней под ногами, ни друзей, так странно пропавших в этом гибельном лабиринте?
— А почему гибельном? Почему пропавших? Почему не увидишь? — спросил меня где-то рядом до жути знакомый голос.
30. Здравствуй, Юрка!
Я медленно обернулся, боясь, что ничего не увижу, но, увидев, отшатнулся, словно к лицу поднесли зажженную спичку. Он стоял и щурился, хитренько посмеиваясь, совсем как в Гренландии, когда я увидал его в салоне неожиданно возникшей на льду «Харьковчанки». Да, сомневаться не приходилось — то был мой земной аналог, Анохин-второй, воссозданный вновь неизвестно для какой цели. И он явно наслаждался моим замешательством — не отражение, не Алиса, выглянувшая из зазеркалья, а я сам, раздвоившийся, как на снегу в Антарктиде. Он был мной до конца, до самых глубин сознания, и я это знал не хуже его.