Она поняла, сказал не случайно. Обдумал заранее. Ответила не колеблясь:
— А чего ж.
— Так и быть, отметим Новый год и встречу!
Он повернул возок на дорогу. Мимо двух косогоров спустился к гати. На гати, где по обе стороны раскинулось открытое поле, вольнее буйствовал ветер. Болота. Когда поднялись шляхом, миновав их, по дороге навстречу прошли сани. Молча разминулись. В темноте не разобрать, кто. Их, должно быть, не узнали.
Снова остались одни, наедине с темнотой, с ночью.
— Устал я, — признался откровенно Башлыков. — Все эти ночи — собрания, сходы. И безуспешно, можно сказать. Не поддаются мужики. Руками и ногами за клочки свои держатся. Как в твоих Глинищах.
Он упомянул про Глинищи без издевки, как бы шутя.
Ей нравились его искренность и доверие. Тронуло и то, что так просто признался, будто у нее поддержки искал.
— Трудно ето людям, — сказала она, успокаивая его. — Все ж кровью наживали. А тут сразу отдай.
— Знаю, что нелегко… Но объясняем же, вбиваем в головы: никто не отбирает. Объединяем ради вашего же добра. Чтобы вылезть из бедности, из голода.
— Много слышал мужик всяких посулов на веку, потому и верить непросто.
— Да, наследство прошлого живет. Но пора уже и отвыкать от этого наследства!.. Глушь, понимаешь, дикая! Сколько ни толкуй, не доходит!
— К мужику подход нужен, — как более искушенная, добродушно посоветовала Ганна. Попрекнула по-дружески: — У тебя подходу не хватает. Горячий ты, быстро хочешь! По-городскому все меряешь!.. Ты гляди вот, как Апейка!..
— Апейка, Апейка!.. — раздраженно прервал ее Башлыков. — И глядеть не хочу, как Апейка! Апейка хромает — правый уклон явный!
— Уклон или не уклон, не знаю. А только у него подход! Хитрый он!
— Хитрый. Это правда, — согласился он охотно. Засмеялся даже: ловко подметила. — А я не люблю хитрить, — признался в чем-то очень ему важном. — Я люблю просто, по-рабочему! По-партийному… Я все время до сих пор среди рабочих жил, — с гордостью и доверительностью приоткрыл он частичку своего прошлого. — На железной дороге… Привык резать напрямик. И впредь так буду.
Ей не хотелось спорить с ним. Но была не согласна с тем, что он говорил, в жизни не всегда это разумно — резать. Решилась помочь, подсказала:
— Знаешь, временами в обход быстрее дойдешь, чем напрямик.
— Это на болоте, — отозвался резко, даже с насмешкой. — В политике надо только прямо идти.
Она промолчала. Затаив обиду, подумала: все ж они разные очень, самолюбивый он чересчур, не умеет слушать. Ехали снова молча и словно чужие. Башлыков, видимо, чтоб разрядить эту тягостную молчанку, отчужденность, разоткровенничался:
— Не приживусь я никак на вашей земле, не привыкну к вашим порядкам. По дому своему тоскую. — Как затаенную мечту открыл: — Вот выполню тут задание и попрошусь назад, к своим. В Гомель, на чугунку.
И это не понравилось: хоть и посмеивался, а словно бы хвалился городом, порядками городскими. Будто превосходство свое высказывал. Но не откликнулась на его попытку примирения больше из-за прежней обиды. Пусть знает, и мы тоже не лыком шиты, и мы с гонором.
Башлыков замолчал. Потом вдруг взволнованно заговорил о том, как был в Куренях, в ее хате, как с родителями ее познакомился.
— Мать у тебя с характером!
— С характером… — согласилась она.
Все, что было до этого, мгновенно выветрилось из души. С нахлынувшим холодком в груди ждала, что скажет сейчас про Евхима. Ждала, как удара.
Долгим, нескончаемым казалось это ожидание. Пока ждала, злилась на себя, на Башлыкова, что затеял этот разговор, душа словно закаменела. Готова была уже как могла встретить удар, когда Башлыков настиг ее вопросом:
— Ты почему одна? — Пояснил: — Не замужем?
Она прислушалась, стараясь понять: искренно ли он это, правда ли не знает или пошутить над ней вздумал? По тому, как спросил, трудно было понять, чувствовала только, что вопрос этот для него важен. Что, может, думал об этом.
Нелегко одолела волнение, выжала будто в шутку:
— Не берет никто…
— Не похоже, — твердо, серьезно сказал он. Не поддержал шутку.
Она помрачнела. Ответила небрежно:
— Попробовала. Больше не хочу.
— А что… разошлись?
Боже мой, неужто и правда ничего не знает! Не знает, определенно же. Что сказать ему?
— Разошлась. Разошлись. Нет его, считай. Помер.
— Помер?
— Не хочу про него! — отрезала.
Ехали снова молча, каждый сам по себе. Тогда он заговорил, стал покладистым, раздумывал, о житье своем рассказывал. Может, потому, что виноватым почувствовал за то, что причинил ей боль, а может, оттого, что упоминание о ее родителях напомнило о своем. Оказалось, и ему хлебнуть довелось: не в хоромах рос, в темном бараке, безотцовщиной. Отец бросил семью, мать — неграмотная женщина, зарабатывала гроши. Работала, света белого не видела. После работы на складе уборщицей ночами, выходными днями стирала белье тем, кто побогаче. Жили так, что хлеб не всегда был на столе.
Он старший. Едва научился ходить, пришлось помогать матери, зарабатывать. Началось с белья, которое мать стирала, разносил по домам. Потом отдали в мастерскую учиться на плотника. Немало перепробовал он работ, пока нашел свое место. Но и теперь не просто у него дома: сестра, Нинка, несчастная, брат, здоровый, избалованный, совсем спятил. На нэпманской дочке надумал жениться, сделать его, Башлыкова, свояком нэпмана…
Последние слова про «свояка нэпмана» Ганну кольнули, но отогнала мысль об этом. Откровенное признание Башлыкова взволновало ее: кроме того, что небезразлично было все, что ему пришлось испытать, тронули Ганнино сердце его душевность и то, что он, не таясь, открыто ввел ее в свою семью, в свою жизнь. Взволновало и то, что жизнью своей он похож на нее, можно сказать, близок ей.
От привычки за добро платить добром она тоже хоть и сдержанно, коротко, рассказала ему про своих — отца, мачеху, Федьку. Рассказала искренне, без утайки, ни словом, однако, не упомянула Евхима и Василя. К тайне этой не захотела допустить его.
Он или не почувствовал это или не придал значения. Обнял Ганну за плечи, прижал к себе. Она не сопротивлялась, не пыталась высвободиться. Не девка, знала, что это будет. Раньше или позже будет. Глубоко храня свою тайну, слышную только ей, молчала, послушная в его объятиях.
Если бы не тайна эта, было бы совсем хорошо. Но тайна была, жила в ней. Невольно, в мыслях: неужто он так и не знает ничего про Евхима? Для них, для партийных, это, кажется, важно. Или знает и не показывает. Смелый такой? Любит так? Прямая и открытая, все же не отважилась выяснять. Боялась рисковать тем, что имела. Отогнала тревожные мысли, молча радовалась его ласке, тишине, бегу возка, сероватой во тьме дороге. Мельком заметила, ехали незнакомым полем. Дорога на Юровичи осталась давно в стороне. Тянулось и тянулось это серое тоскливое поле. Потом поле кончилось, выглянули навстречу дома, кинулась под лошадь собака. Когда дома отступили, стал набегать черными купами лозняк. Возок сильно клонило с боку на бок, так что сама приникла к Башлыкову.
За лозняком пошла ровная дорога. Река, видно. Что-то сверкнуло впереди, похоже, на взгорке огонек. Потом еще один, другой. Вдруг выросла почти вплотную незаметная прежде гряда — берег. Оврагом подымались на нее, выехали на улицу. Чем дальше — больше светилось огней. Башлыков отклонился. Сидел уже ровно, держал вожжи.
Заметив какого-то человека, Башлыков остановил лошадь, спросил, где тут столовая. Дядька рассказал, как проехать к ней. Башлыков поблагодарил, тронул дальше. На площади еще остановил кого-то, переспросил. Наконец придержал лошадь возле светящихся окон. Попросил подождать, соскочил на землю. Вернулся довольный:
— Тут. Приехали.
5
В большой комнате со множеством столов было почти пусто. После дорожного полумрака и холода приятно жмуриться от света, чувствовать уют и жилое тепло. Свет и тепло сулили радость.