Снял абажур, сунул в угол под вешалку. Завтра же приказать, чтоб и следа нэпманского этого не было.
На столе на обычном месте белел листок. Сводка за сутки. Башлыков, зайдя за стол, привычно протянул руку и вдруг тяжело придержал ее. Сводка! Устарела, поломалась сводка! Сдерживая неприятное чувство, что сразу ожило, взял два конверта, которые лежали рядом со сводкой. На первом он сразу узнал почерк Нинки — сестры. Письмо из дому. Почерк на другом тоже знакомый, писал гомельский приятель Леня Мандрыка. Об этом свидетельствовала и подпись внизу конверта — несколько букв с замысловатыми крючками. Подпись, пригодная, как смеялся Леня, для того, чтобы подписывать деньги. Письмо было надписано почтительно, официально: «Секретарю Юровичского райкома товарищу…» Даже за подписью этой виднелся веселый характер приятеля.
Башлыков оторвал край конверта — захотелось услышать шутливый голос. Только развернул синий, шершавый, в линеечку листок, в глаза кинулось: «Алешка, чертяка!» От озорного, товарищеского сразу потеплело, будто вдруг оказался в милом ему Гомеле, среди друзей или где-нибудь в парке над Сожем. Впился взглядом в письмо: «Как ты там воюешь? Как перепахиваешь там старые собственнические границы? Круши там кулацкую и всякую прочую нечисть, чтоб все чувствовали твою твердую рабоче-пролетарскую руку!.. Алешка, я читаю про тебя в газетах и горжусь! И прямо не верю, что это с тобой лазил через забор, в дырку, на стадион. Помнишь, чертяка?.. А теперь я горжусь, ты наша слава!..» За всем этим Башлыков слышал задиристый, озорной голос Леньки, которого он когда-то любил, с которым так легко было смотреть на мир. Но сейчас голос этот не только не веселил, а пробуждал неприятное в душе, то, что не хотелось трогать. «Гордимся!.. Ты наша слава!.. Читаем!..» Слова эти сегодня будто бесцеремонно дразнили.
Он уже хотел бросить читать, когда взгляд его вдруг выхватил среди строк — Лена. Чувствуя, как часто стало биться сердце, пробежал по строчкам: «Завидую и горжусь, между прочим, не только я. Я сейчас напишу тебе такое, что ты заикой станешь! Подготовься, чертяка, и держись! Не падай на пол! Видел я тут на днях, кого б, ты думаешь? Вовек не угадаешь! Лену!.. Иду по Советской прямо лицом к лицу! Я даже глазам не поверил!» Как бы сквозь туман, сквозь горячий звон пронизывало: Лена в Гомеле. Приехала от мужа. Не очень счастлива, «мягко говоря»! Хоть и вида не подает. Долго, «даже захватывало у нее дыхание», расспрашивала о нем. «Об Алешке». Сказала, что он далеко пойдет и что она «рада за него». А о себе рассказывать не стала. «Ничего особенного. Живу, и все…» Каждое слово отзывалось звоном, ударяло, а последнее сильнее всего: «Через день, сказала, поедет обратно! Невесело сказала!.. Понимаешь, ты, чертяка, что делается на свете?!» — спрашивал некстати весело Леня.
Затем Леня писал о гомельских новостях, о том, какая это беспокойная и веселая служба — его клуб. Догадываясь, что растревожит напоминанием о Лене, заметил, что в Гомеле много появилось девчат хороших, и советовал: на свете есть и другие важные вещи, кроме дел. Вырвись на день-два — жалеть не будешь!
Башлыкову не понравились пошловатая игривость последних строк письма и приглашение с намеками, особенно неуместными после всего, что было сказано о Лене. Однако это отметилось мимоходом в душе, все его существо заполнило одно — Лена! Или оттого, что он был утомлен, или оттого, что эта новость обрушилась так неожиданно, Башлыков не мог думать, жил только горячим и тяжелым чувством: Лена была в Гомеле, несчастлива, любит. Любит все же Лена, Лена — звенело на разные голоса.
Он с усилием наклонился к столу, взял письмо от Нины. Каждый раз, когда он получал письмо из дому или просто думал о доме, о родных, его неизменно захватывал тот сложный мир. Возвращалось голодное, в непосильном труде детство, темный сырой барак в залинейном районе. Входила в комнату, становилась рядом, век в заботе, в страхе за кусок хлеба, за детей мать. Ласковая и несчастная на всю жизнь сестричка Нина, здоровый, выпестованный матерью Борис. Оживала в памяти давняя обида, неприязнь: мучились одни при живом отце, который где-то, были уверены, процветал с другой женщиной. Пеструю, полную жажды деятельности и широких, на весь мир, надежд, комсомольскую юность едва не все время омрачали неодолимые противоречия с тем, что было дома. Старые беды не все остались в бараке, многие переехали в светлый каменный дом около парка, где дали комнату Башлыкову. Нежность к матери, что растила троих, смешивалась с жалостью: не уберегла, передала на память ему и Нине чахотку. Нину сделала калекой. Нина, милая умная Нина с острыми плечами, с несчастьем — горбом…
В противоречивый мир памяти всегда вплеталось, тревожило чувство вины — помогает мало. Правда, деньги посылает каждый месяц, все, что может. Но разве достаточно им одних денег? Нине, которую надо было бы отвезти к хорошему специалисту, попробовать избавить от беды. Борису, которого надо было бы направить твердой рукой. Матери, которая одна разрывается между обоими…
Сегодня ко всему этому беспокойству примешалась и свежая, неожиданная тоска о Лене. Лена, Лена…
Нинино письмо, как всегда, начиналось ласково: «Добрый день, любимый наш Алешка!» Вопросы, как живет, сожаление, что, вероятно, много работы. Не бережет себя, недосыпает и голодает. Все в дороге, на холоде. А она учится, и учится хорошо. Очень хорошо. И здоровая, и веселая. «И девчата, и парни у нас — как один. Дружные и находчивые. На переменке к нам приходят из других групп, чтоб похохотать! Знают, у нас скучать не умеют!»
Мать тоже здорова. Только все переживает за него, за Алешу. И наказывала даже, чтоб написала: пускай бережет себя! «Одним словом, все у нас по-прежнему», — успокаивала, утешала Башлыкова сестра. Кажется, сегодня она излишне уж старалась успокоить его, и у Башлыкова, уставшего, появилось предчувствие, что у них там что-то случилось. И правда, после шло осторожное: «Только о Борисе важные новости. Борисик наш, кажется, серьезно собрался стать взрослым! Прибиться наконец к берегу и начать самостоятельную жизнь!.. О том, как это серьезно, можно судить уже по тому, что он теперь все дни у одной пристани… Пристань эта — Лиза Шепель!.. Все дни, всюду вместе! Прямо голубки!.. Все свободное время — в ее комнате. Судя по всему, у них далеко зашло. Ходят слухи, что может появиться наследник… Так что у нас, Алешка, новый родственник — товарищ Шепель!..»
Каким бы ни был усталым, переполненным прежними событиями, Башлыков несколько минут не находил места от волнения. Встал, закурил, затянулся, аж зашелся кашлем. Нетерпеливо, раздраженно заходил по комнате. «Родственник товарищ Шепель!» Товарищ Шепель! Пан Шепель! Хозяин некогда большой аптеки. И модного парфюмерного магазина! Нэпман, торгаш, известный всему городу!
Всего, кажется, можно было ожидать от этого балбеса, от Бориса. А такого не ждал. Додуматься не додумался б! «Родственник товарища Шепеля! Товарищ Шепель!» Секретарь райкома — родственник Шепеля, нэпмана, пройдохи!
С ума он спятил, что ли, дурак этот? Додумался — из тысяч девчат, хороших, дочерей рабочих, выбрать такую спутницу! Как нарочно! Да и нарочно, если б хотел, не додумался бы! Если б раньше, года два-три!.. Понять еще как-то можно было бы! А теперь, теперь!.. Понять можно, он видел Лизу Шепель, знал эту красотку. Но делать такую глупость в теперешнее время, когда идет такое наступление! Поставить себя и его, брата, в такое положение!
Он подумал, как отзовутся на все это друзья там, в Гомеле. Загодя представил, что чуть не каждый будет обвинять его, Башлыкова. Не воспитал как следует. Своего младшего брата не смог воспитать! Руководитель!.. Будут обвинять — и справедливо! Не воспитал! Не смог!
Пришло в голову: теперь каждый раз, рассказывая о себе, он должен будет сообщать об этом. Объяснять в анкетах, в автобиографиях. Вписывать в свою жизнь! Которую он хотел прожить чисто! И был чистым до сих пор!..
Все так спуталось, что его вдруг взяло отчаяние. Черт знает что за ночь! Злобные лица на собрании. Полный провал в Глинищах. Боль от вести про Лену. И, наконец, это: родственник пана Шепеля! Все вместе сошлось отовсюду!