— Существует мода на Апокалипсис. Сколько человек живет, столько его пугают концом света.
— Да, репетировали, воображали, пугали. Но такого представить не могли…
«Я вышла замуж, но я боюсь любить. Я из Чернобыля, он — ликвидатор. Я не знаю: можем ли мы любить? Имеем ли право? От нас рождаются только уроды…»
«Так страшно иногда бывает, что я готов сойти с ума. Как сошел с ума главный инженер чернобыльской станции Николай Фоменко».
«Задумываться мы стали… года через три. Когда один заболел, второй… Кто-то умер… Сошел с ума… Покончил с собой… Тогда начали задумываться… А поймем что-нибудь… через двадцать — тридцать лет. Если выживем…»
Как добыть из этого ужаса смысл? И где границы ужаса, которые, может, способен человек понять?
— Мне запомнилась ваша мысль о том, что искусство наше о страдании и любви человека. А почему только человека, а не всего живого?
— Помните, у Канта: «Мы никого в мире не уважаем, кроме человека». А у меня после Чернобыля жизнь растений, цветка уравнялась с человеческой жизнью. Сейчас такое странно слышать, но когда-нибудь так будут жить. Нам, людям эпохи войн и революций, этого сразу не принять. Но во время встреч с учеными меня поразил один факт: в первые дни и недели после катастрофы, когда обсуждалась идея переселения людей из зараженных мест, существовал проект вместе с людьми переселить и животных. Тогда возник вопрос, как переселить всех? Может быть, как-то можно переселить тех, кто на земле, а как быть с теми, кто в земле — жучками, червяками? А тех, кто наверху? В небе? Как эвакуировать майского жука или синичку? Как поступить с ними? У нас нет средств передать им нужную информацию. Эти подробности и разговоры ученых меня волновали. Значит, уже сегодня, сейчас наши отношения с этим вторым миром (я бы так его назвала) обсуждаются как философская проблема. Этот мир к нам приближается, прежней непроходимой бездны между нами нет. Это — все жизнь. Единая жизнь. Происходит перестройка чувств. Их преображение.
Я писала книгу и все время об этом думала. Увидела мир другими глазами… Мы ведь ищем себя всюду. Я это обрела в работе…
— Читая вашу книгу, думаешь: никакие прогрессы, никакие демократии не решат всех проблем бытия. Мы скоро забудем, какие мы недавно были? Откуда мы? А Чернобыль с нами останется, Чернобыль останется вместо истории.
— Погружаешься в материал и вытягиваешь вереницу смыслов…
Первое, так это то, что после Чернобыля осталась мифология о Чернобыле. Там, где сознание беспомощно, не движется, вступает в свои права подсознание. Страхи, сны, предсказания, даже анекдоты — все меня интересовало. Иррациональное — это заглядывание за край, за предел, куда обычным способом не заглянешь. Вопрос не праздный: за что пытается удержаться человек? Какие ищет объяснения? Что любопытно, упоминают религию, философию и искусство, а не физику и математику. Мир физики кончился, отсюда появившийся вкус к метафизике. Реальность, похоже, ускользает.
«Чтобы понять то, что случилось, существуют два пути — философия и религия, а искусство это не может пережить, оно способно только представить».
«Так был потрясен, что неожиданно начал писать стихи, хотя далеко не мальчик».
«Я стала ходить в церковь, только у религии есть ответы на эти вопросы».
Событие как бы находится еще вне культуры. Человеку нечего воздвигнуть внутри себя как точку опоры. Мир покачнулся… Политики никак не отреагировали, но мгновенно утеряли свои прежние измерения такие слова, как: «далеко» и «близко», «свои» и «чужие», «военный атом» и «мирный атом». Мир стал теснее. Изменились и наши отношения со временем, с этой таинственной материей бытия и небытия. Слова «всегда» и «никогда» вдруг наполнились смыслом, некой вещественностью. Кто нынче воскликнул бы вслед за Пушкиным, что и у «гробового входа младая будет жизнь играть»?
И в то же время люди смотрели на горящий реактор и сажали картошку… Ловили рыбу…
Опять-таки повторю, совпало две катастрофы: социальная — на наших глазах ушел под воду гигантский социалистический материк и космическая — Чернобыль… Первая — понятна: вдруг захлопнувшиеся границы и новые государства, двуглавый орел вместо серпа и молота, остановившиеся военные заводы, безработица и высокие цены, незнакомое слово «рынок» вместо кроваво обжитого «социализм», а вторая — зиверты и кюри, военные посты и колючая проволока, странные, еще даже не названные болезни и мертвая земля с оставленными домами, в которых вместо людей поселились звери. Я не забуду эти сюрреалистические картины: едешь по уже проросшему кустами асфальту, а из деревенской хаты то выпрыгнет прямо из окна испуганный заяц, то выскочат из темного дверного проема дикие кабаны. Мирно пасутся косули в центре деревни: возле братской могилы и памятника Ленину. Заходят олени…
Время там остановилось, время стало там тем, что оно и есть, — вечностью. А мы онемели…
— Для одних эта земля конец света, а для других — полная свобода. Или убежище. Есть такие, которые сами едут туда, или те, что жили там раньше, назад вернулись. А многие не могут уехать, потому что нигде их никто не ждет. Их забыли. У государства новые проблемы. Как они все-таки там живут? Как справляется их психика с этим кошмаром?
— Чернобыль — уже метафора, символ. Но для всех разный. В Киеве или Минске — один Чернобыль, в самой зоне — другой. Где-то в Европе — третий. В самой зоне поражает равнодушие, с которым чаще всего говорят о нем. Для людей здесь — это обыкновенная жизнь. В мертвой деревне живет старик. Один. Спрашивают у него: «Вам не страшно?» А он: «Чего страшно?»
Одни хотят забыть и жить, будто ничего не произошло, другие считают, что в доме повешенного не говорят о веревке и лучший способ забыть — это не говорить, третьи ощущают себя жертвами, это уже способ их существования, утешиться они могут только своим страданием. Но во всех живет страх. Явный страх, подпольный страх. Много самоубийств… Пьют… Политики отыграли «чернобыльскую карту» и вспоминают о ней все реже. Неожиданно хлынули тысячи беженцев (от знакомого страха в страх неведомый): из Душанбе, Фрунзе, Грозного… Бегут от войны или из бывшего СССР — самые слабые, не нужные и неприкаянные, выброшенные на обочину перемен и передела, из тех миллионов русских, что остались за пределами России. А теперь их отовсюду гонят: еще одна Россия! Целая страна — двадцать пять миллионов. Чернобыльская страна. Десятки национальностей. Снова оживают пустые города и деревни. Там рождается новый дух…
«Здесь не страшно… Здесь не стреляют… Я больше всего человека боюсь… Человека с автоматом…»
«Мы — не русские, мы — советские. Той страны, что была нашей родиной, нет. Нет у нас домов, нет у нас земли — все забрали. А здесь не заберут, тут остались только мы и Бог. Ходили по пустым улицам, зашли в пустую хату — икона лежит на белой скатерти. Стали жить…»
«Здесь чувствуешь себя свободным человеком… Здесь ты не коммунист, не демократ, не националист, не фашист… Здесь ты — свободный человек».
На чернобыльской земле живет дочернобыльский человек. Обживает и вживается в новую реальность.
В голову не приходит что-нибудь придумывать. Собираешь детали… Доверяешь деталям… Ищешь детали… Однажды пришла в дом к умирающему вертолетчику. Встретил словами: «Как хорошо, что вы успели! Застали меня… И есть кому рассказать… Мы мало поняли, но все видели, запомнили. Напишите…»
— Как вы считаете, надо закрыть все атомные станции? Или мы должны с ними жить?
— Я не знаю, как поступить с атомными станциями. Я — не физик. Но я бы их закрыла. Хотя это не дело искусства…
—Мне в книге не хватает «злых» героев. Таких, как Василий Борисович Нестеренко, бывший директор Института ядерной энергетики Академии наук Беларуси. Это человек, который борется: «За Чернобыль когда-нибудь придется отвечать… Наступит такое время, что придется отвечать, как за тридцать седьмой год… Надо оставлять факты…» Он рассказывает историю Чернобыля как историю преступления. Другие же только страдают и философствуют.