— Не беда, — успокоил он. В руке у него появилась (Кио, мать его!) указка. — Ты, посредством Верви Судьбы…, — указка задержалась на петле сдавившей мои лодыжки, — …соединен с механизмой Весов Истины. — Малюта отсалютовал вверх потолочного пространства. — А это…, — он постучал по рубильнику, — …включатель механизмы.
Не! Без дураков, брошу пить, — запоздало зарекся я, холодея и от не посильности принятого решения и от дурных предчувствий вызванных манипуляциями Скуратова.
— Я задействую рубильник, и механизма Воздаяния сработает, посредством удлинения Верви Судьбы на величину твоего… Про что подумал охальник? Грехопадения! — голос дедка стал торжественно грозен. — И воздастся!
Такелаж с пеньковой удавкой и фрагментом электрического стула был мне крайне не симпатичен. Больно походил на всамделишный.
— Начал за здравие…, — заключил я из услышанного, лихорадочно соображая, как выкрутится из сложившейся ситуации.
— Закончу не сумлевайся за упокой, — дедок гоголем прошелся по комнате, продолжая говорить. — Далее! Разверзнется под тобой бездна и в зависимости от того, как прожил жизнь, опустишься в низ.
— Тут же гильотина! — прикинувшись плохо соображающим, напомнил я Малюте.
— Не гильотина, а Ножницы Возмездия, — поправил дедок. — Они чикнут и все. Свободен!
— Э! Э! Э! А если они меня чикнут? — запаниковал я. За столь малое время в голову не пришло ни единой спасительной мысли.
— Такое случается. И ознаменует, что в тебе, окромя паскудства, имеется и хорошее. А хорошее не может быть низринуто в бездну.
Для убедительности слов дед скинул с сундука плюшевую драпировку. Сундук оказался морозильным ларем, какие устанавливают в мясных магазинах. Под стеклом, на полках, только без ценников, лежали: ступни, голени, ягодично-поясничный отдел, полтуловища, и туловище целиком, но без головы.
Не успеваю раскрыть рта. Отвесив мушкетерский реверанс, дед отжал рубильник вверх. Механизм послушно пришел в действие. Опускаясь, я заорал во всю мочь. Ржавые лезвия коцнули под коленками. Падаю, исторгая нечеловеческий вой…
…Ору, выворачивая легкие. Когда воздух кончается, быстро вдыхаю и снова ору! В одной из пауз веселый басок успевает сказать.
— Хорош визжать то!
Осекаюсь на выдохе и открываю глаза.
Покоюсь на низкой лавке накрытый грязной простыней. Передо мной волосатый пузан в неопрятном переднике патологоанатома небрежно опирается на ухват. Маленькие глазки на огромной лысой голове смешно стреляют туда-сюда. Поросячий пятачок нахально наморщен. Уши острые, в одном — казацкая серьга.
— Well come to hell!
— Чего? — огорошено спрашиваю я, вспоминая перевод.
— Добро пожаловать в ад, деревенщина малограмотная! — довольно хрюкнул пузан.
Затравленно озираюсь. Внутри меня холодно, будто проглотил льдину.
Пещера. Необозримо огромная, черная и пустая. Несмотря на необъятность её размеров, испытываю гнетущее ощущение тесноты и скученности.
— Ад, любезный, ад! — убеждает пузан. — Не выдумки Боттичелли к Божественной комедии. Натурально ад! — и привлекая мое внимание, тихонько стукнул по лавке ручкой ухвата.
Раздается пыхтение, сопение и шумный выброс анальных газов. Неудобно выворачиваю голову. Мимо тащился сухонький мужичок, на котором верхом восседала толстенная бабища в балетном трико и пуантах. Доходяга надрывался из последних сил. По впалой груди потоками бежал кровавый пот.
— При жизни совращал маленьких девочек, — пояснил пузан, делая "ручкой" грешнику. — За что принужден таскать сию… гы! гы! гы! лебедь белую тысячу лет. Без остановок, отдыха и перерывов на ланч. Ежели заминка, отсчет начнется заново. Вздумает взбрыкивать, толстушка помочится на него азотной кислотой.
Я попробовал сглотнуть подступивший к горлу комок, но поперхнулся. Навстречу взнузданному педофилу ковылял еще больший доходяга, толкавший перед собой тачку в которой вез свой огромный фаллос. Над пугающим размерами детородным органом роились шершни и осы, попеременно, с воем мессершмиттов пикировавшие на чувствительную плоть.
— Рот прикрой, — попросил меня пузан, — неприлично глазеть на срамное.
— За… что… его…? — выдавил я вопрос.
— Онанист поганый, — пренебрежительно ответил мой гид. — Нет, бабенку обрюхатить, он мужскую силу попусту тратил. Вот теперь и отдувается. Немного, правда, осталось. — Пузан достал из кармана фартука замусоленный блокнот и заглянул в него. — Два года и… дембель!
Господи, боже мой, — воззвал я и по русской привычке тут же ругнулся для острастки.
— Да ты не стесняйся, сыпь не по-книжному, — поддержал порыв пузан. — У нас не храм. Можно! — и хитро подмигнув, постучал по блокноту длинным ногтем и вполголоса добавил. — Если заковыристо, то по сроку скидка.
Я сыпанул пару многоэтажных фраз из лексикона знакомых портовых грузцов. На сердце маленько, но полегчало. Пузан остался недоволен.
— Лепет гимназистки, честное слово.
Представьте, я с ним согласился. Ибо то, что произошло, мгновение погодя, требовало выражений куда более забористых.
Темноту пещеры прорвало. Изо всех щелей, стеная и плача, повалил грешный люд. Кого-то хмыря взахлеб рвали трехглавые псы, другой пил горящую смолу из собственной задницы, третий руками выламывал себе ребра, четвертый, краснея от натуги, играл на члене как на волынке, пятый кормил грудью отсеченную голову, шестой в беге наступал на вываленный до земли изо рта язык, седьмой нес в оберемке кишки, восьмой…, сотый…, тысячный…, миллионный… Все они стремились к центру пещеры, где на трибуне жестикулировал веселый брюнет с разноцветными глазами, черным и зеленым.
— Индульгенции! Индульгенции! — орал он, разбрасывая четвертинки листков. — Не покупаются, не продаются, так раздаются! Ни какого обмана, убедитесь сами! Поймал счастье, на выход с вещами!
Тысячи страдальцев, в сутолоке, поверх голов, в крике и вое тянулись за вожделенной бумагой. Тщетно! От соприкосновения индульгенции ярко вспыхивали и мгновенно сгорали, распадаясь прахом в жадных ладонях грешников, от чего те выли и орали еще громче.
Я почувствовал острую потребность заскулить. Тихо, жалостливо, как заблудившаяся Каштанка, в надежде, что добрая рука меня приласкает и утешит. Не утешили и не приласкали. Пузан, с видом знатока и гурмана обозревавший шествие, без излишних эмоций поторопил меня.
— Ну, подымайсь, болезный. Не барин вылеживаться.
Потребовалось время сообразить чего он хочет. Смысл сказанного с великим трудом пробился в отупевший от страха разум.
— Вставай!? Ноги где? — я пнул культей простыню, надеясь увильнуть от вливания в общий строй.
— Ах, да, — спохватился пузан и по-разбойничьи звонко свистнул.
Откромсанные гильотиной члены пришлепали, бодро отбивая такт.
Раз! Два! Левой!
Раз! Два! Правой!
Шли солдаты на войну!
— А, ну веселей, — подзадорил их пузан, захлопав в ладоши. — Мыла Маша ножки белые в пруду!
Ноги, переступая с пятки на носок, пошли русскую плясовую.
— Ать! Ать! Ать! — хлопал пузан в такт. — Не плошай, молодцы!
Ободряемые хлопками "молодцы" не плошали. Пыль поднялась столбом, как от кавалерийского эскадрона. Не знаю, где они выучились выделывать кренделя, но среди скромных талантов их бывшего хозяина, мастерство взбрыкивать голеностопом и трясти мудями не значилось как таковое.
Натешившись, до умильной слезы, пузан призвал разохотившийся до пляса кордебалет к порядку.
— Побаловались и будя! Давайте на место!
Ноги, стриганув антраша, исполнили команду.
— Это что? — возмутился я. Мои вновь обретенные конечности перепутали правое с левым.
Пузан довольно хихикнул.
— Озоруют, канальи.
— Ничего себе озоруют! — взорвался я негодованием и… проснулся.
Проснувшись, полежал. Хорошо! Возвращаясь к реальной жизни окончательно, задорно проорал, имитируя сип длинноногой певицы.
— Отпустите меня в Гималаи, отпустите меня насовсем!*