Ни тот ни другой путь не приемлемы.
Если Белуджистан – крайняя восточная полоса на землях Среднего Востока, во многом напоминающая Аравийский полуостров, то Синд и вьющаяся долина реки Инд, служащая территориальным рубежом, означают: здесь начинается настоящий Индостан – хотя, разумеется, история и география привносят дополнительные тонкости. Синд, подобно Макрану – хотя и в меньшей степени, – преддверие, а не четкая граница; земля, которую издавна захватывали всевозможные пришельцы. Например, в VIII и IX вв. его покорили арабы, которые затем повели торговлю по различным городам [15]. Наверное, лучше думать, что Индостан начинается не с некой пограничной черты, а с череды пограничных областей.
Слова «Индия» и «хинди» произошли от слова «Синдху» – так звали реку Инд. Имя реки зазвучало по-персидски как «Хинд», а в греческом и латинском языках, которыми разговаривали эллины и римляне – владыки античного мира, – как «Индус». Инд и прилегающая к нему внутренняя область Синд манили к северу, за сотни километров от обширного города-государства Карачи на берегах Аравийского моря, к плодородному Пенджабу и Каракоруму, что по-тюркски значит «Черные Камни»: головокружительно крутым горным хребтам – отрогам Гималайских гор[30].
Эстетически Карачи раздражает – во всяком случае, для западного взора он малопривлекателен. Если европейским городам, почтенным местам людского обитания, присуща вертикальность, устремленность ввысь на замкнутом и сравнительно малом пространстве, то Карачи горизонтален – эдакий город будущего, с множеством небольших магазинов, обслуживающих отдельные кварталы, и почти отсутствующими признаками городского центра, как его понимают в Европе. Сидя в шашлычной, располагавшейся на крыше одного из домов, я созерцал разливы сточных вод, впадавших в соленую воду гавани, где, подобно динозаврам, высились козловые краны и лебедки. Если обернуться, можно было увидеть ряды обшарпанных, грязных жилых домов – коробок из серого цемента, украшенных фестонами сохнущего на веревках белья. Все окутывала пепельно-маслянистая дымка. Жухлые пальмы и мангровые болота были огорожены грудами шлакоблоков. Городу недоставало сердцевины, он казался безликим. Нагромождения мусора, камней, грязи, кирпичей, автомобильных покрышек и засохших древесных пней помогали размечать внутригородское пространство. Наемные охранники были многочисленны и вездесущи – как и лавки, торгующие спиртным, и радикально-исламские медресе, в которых я уже бывал, приезжая сюда прежде. Впрочем, противоречия этого города делались одним из его положительных свойств. Карачи свободен от оков, налагаемых неизгладимым историческим прошлым на прочие индостанские города. Оттого он имеет лучшие возможности для коренных изменений в следующие десятилетия, может обратить себе на пользу нынешние всемирные тенденции городского быта и архитектуры. Все мы знаем Карачи как рассадник террора – это неоспоримо, но столь большой город всегда многолик. Он скорее интересовал меня, нежели отталкивал.
Карачи стал обширной строительной площадкой, куда текут деньги из государств Персидского залива, но, похоже, ни один проект не согласуется с другими архитектурно. Высокие мраморные стены вокруг вилл, напоминающих крепости, оснащенных системами сигнализации, охраняемых вооруженными людьми, подсказывают: в городе скрываются большие богатства. Крикливо блистательные магазины и ресторанные сети западного образца маячат среди обширных трущоб, по которым поочередно рыщут целые орды бродячих псов и стаи взъерошенных ворон. Женщины, убранные золотом и драгоценными камнями, облаченные в тонкие шелка ядовитой раскраски, движутся по тем же тротуарам, что оборванные калеки: горбуны, безрукие и безногие. Благодаря смешению нищеты и роскоши здешние кварталы бывают лучше или хуже лишь относительно, а не просто хорошими и скверными. Те, что получше, носят пустые, ни о чем не говорящие имена: Клифтон, Дефенс и т. п.
При малом числе вертикальных преград голос муэдзина, призывающего мусульман к молитве, слышен везде: клич разносится по открытым городским пространствам беспрепятственно, как приливная волна. Лишенный традиций, подобных лахорским, зато кипящий межнациональными стычками синдхов и мухаджиров (мусульманских иммигрантов из Индии), пуштунов и белуджей, в грядущем этот порт на Аравийском море окажется открыт воздействию двух динамичных сил: ортодоксального исламского вероучения и бездушного материализма – привносимых соответственно из Саудовской Аравии и Дубая. Впрочем, по сравнению с не столь далеким Маскатом Карачи казался обратной стороной луны. Маскат, четко разграниченный по районам, ослепительно белый, изысканно застроенный в изящном стиле Великих Моголов, говорил – посредством строго традиционной восточной архитектуры – о крепком и просвещенном государстве, оберегающем свои города от темных сторон глобализации. Что до Карачи, то глобализация, казалось, поглотила его. В отличие от Омана, здесь почти не чувствовалось государственной власти. В этом смысле Карачи был чисто пакистанским городом. В отличие от Лахора и громадных индийских городов, построенных Великими Моголами, Карачи оставался замкнутым прибрежным городком с 400 тыс. жителей, а разросся в 16-миллионный мегаполис, не имеющий, однако, ни собственного лица, ни славного прошлого.
Половина горожан ютилась в трущобах, известных под местным названием катчиабаади. Городская потребность в водоснабжении удовлетворялась едва ли на 50 %, к тому же возникали постоянные перебои с подачей электрического тока – в Карачи их отчего-то зовут «передышками» [16]. И все же, подумалось мне, Карачи может выручить сама разношерстность его населения. В конце концов, это морской порт, где обитают деятельные индусы. Кроме того, он имеет зороастрийскую общину, оставляющую своих покойников на съедение стервятникам в «башнях безмолвия», которыми венчаются вершины особых холмов. Никакой религиозный фундаментализм не зайдет в Карачи слишком далеко: его обуздают приверженцы иных верований. Близость моря, привносящего разнообразные противоречивые веяния, присущие Индийскому океану, могла бы надежно защитить Карачи от его же собственных худших особенностей.
Невзирая на привычные межнациональные столкновения, город обычно казался мирным. Однажды я вел машину мимо глубоко врезающихся в сушу морских заливов и прудов, полных соленой воды, мимо старых, шлакоблоковых, заброшенных зданий с шелушащимися вывесками (прежде там были магазины) – мимо воплощенной мерзости запустения – и вдруг увидел целое сборище семей, отдыхавших на пляже мыса Манора. Люди наслаждались могучим аравийским прибоем: гулким, вскипавшим бурой пеной, – причалов и пристаней, способных служить волнорезами, там не существовало. Только что закончился джума-намаз – пятничная мусульманская молитва. Песчаный берег был чист – в отличие от большинства прочих уголков Карачи, – дети разъезжали вдоль берега на верблюдах, устроившись в прихотливо расшитых седлах. Семьи теснились группами, улыбались, фотографировали друг друга. Подростки собирались вокруг заржавленных ларьков, торговавших рыбой и напитками. Некоторые женщины пользовались помадой и румянами, носили модные камизы и шальвары; большинство куталось в длинные черные одежды.
Я припомнил иное зрелище, несколькими годами ранее – в йеменском порту Мукалла, километрах в 600 западнее Дофара. Местный пляж делился надвое: одна половина отводилась для мужчин и мальчиков-подростков, другая – для женщин и малышей. Лицо каждой женщины скрывала чадра, большинство мужчин были бородаты. Безмятежное место общего отдыха, где толпы правоверных пролетариев радовались первому дыханию вечернего бриза [17]. Западу – особенно Соединенным Штатам – не оставалось ничего другого, как только мирно сосуществовать с подобными толпами. Это была сама всемирная мощь, неброская и спокойная, отдыхавшая в лоне глубокой животворной веры.
Обе сцены дышали уютной простотой, хотя в Карачи пляж выглядел несколько более космополитическим. Индуистский храм – бурый, причудливый, разрушающийся – высился на заднем плане, словно часовой. Здесь я мог вообразить себе Карачи как небольшой рыбачий городок, где существует свобода вероисповеданий, как некий спутник Мумбая (Бомбея) и других городов на западном индийском побережье – как нечто, чем Карачи и надлежало бы стать по праву, не подвергнись он архитектурному разгрому. Видно было: едва лишь возник мусульманский Пакистан, и Карачи оказался отрезан от Индии, порт утратил органическую связь со всеми прочими центрами индийской цивилизации. В итоге он превратился в изолированный исламский город-государство, лишенный обогащающего влияния многосторонней индуистской духовности. И оттого, даже раздавшись вширь, Карачи не обрел достаточной вещественности. Не исключено, что глобализация в духе Дубая и других стран Персидского залива в конце концов принесла бы Карачи благо. Потеряв Индию, порт получил бы взамен тесное общение с Персидским заливом.