— Тебе бы радоваться — чужая группа. Не понимаю.
Лионгина обходит кресло, втискивается между столом и стеной. Смотрит прямо, чтобы его взгляд не проскользнул мимо. Алоизасу неудобно больше торчать на постаменте, но слезать, когда за тобой наблюдают требовательные глаза, тоже неловко.
— И понимать нечего. Сработали предохранители бюрократического механизма.
— Погоди, погоди. Ты действительно не рад?
— Я-то рад. Таких тупиц у меня давно не было. Балованная дочь большого начальника, развращенная наследница палангских богатеев, тупая, как овца, спортсменка. Однако…
— Однако?..
— Отстранив меня, они спасают свое реноме. Понимаешь?
— Кто — они?
— Откуда я знаю? Завкафедрой. Деканат. Кто-то из ректората. Наш институт — оранжерея для таких, как Аудроне И. или Алдона И. Фиктивные экзамены, фиктивные оценки…
— У тебя есть доказательства?
— А эти несколько случаев?
— Слишком мало! Учти, слишком мало! — Лионгина вздрагивает от своего непривычно повелительного голоса, словно сама вскарабкалась на пьедестал, а Алоизас жмется у подножия. Но раскаяние медлит. — Подумай без эмоций.
— Так считаешь? — Алоизас не обращает внимания на ее тон. — А знакомства, погоня за выгодой? Ты — мне, я — тебе?
— Кто теперь не пользуется знакомствами!
— Не все! Не все! — Он гордо стучит себя в грудь. — И ты — не смей, если кто-нибудь предложит!
— Что собираешься делать?
— Не знаю.
— Слушай, не поговорить ли тебе с проректором? С твоим Генюсом? Ничего не прося и не требуя — по-дружески.
— Не напоминай мне об Эугениюсе!
— Ты… который всегда так его уважал?
— Ошибался! — Алоизас махнул рукой. — Вместо того чтобы обратиться официально, поймал его около института, неподалеку от кафе. Он обрадовался, затащил меня пить кофе, заказал коньяку. Не понравилась мне ситуация, очень не понравилась, но ведь мы с Генюсом… Тетя козьим молоком нас обоих поила… Да ладно.
— Позволил ему заплатить? — Голос Лионгины прозвучал властно — из будущего, в которое она вскоре вступит.
— Неужели твой муж подонок? Заплатил, конечно. Изложил суть дела, ни на кого не жалуясь. Так, мол, и так, Генюс, дай совет. Он по-приятельски рассказал анекдотик. Я — серьезно, Генюс! Я тоже, Алоизас Премудрый! Такое у меня когда-то было прозвище. Если бы я обращал внимание на подобные мелочи, давно бы уже угодил в психбольницу. Так-то, старик. Ему мои переживания — мелочь.
— А ты ему что?
— Не бойся, ответил.
— Все-таки… что?
— Какие же это мелочи, сказал, если из-за оценки пытаются подкупить, потом провоцируют, потом наваливаются всей кафедрой… Как бы ты сам поступил, Генюс, на моем месте?
— И что он, твой Генюс?
— Не думаю, говорит, старик, что могу попасть в такое положение.
— Браво, прекрасно он тебе врезал! — Лионгина выдала это тем же властным тоном, к которому еще только приспосабливалась. На этот раз в голосе плескалась ирония.
— Это еще не все. — Алоизас набирает воздух. — Между прочим поинтересовался, не охотник ли я. Нет, говорю, Генюс, не охочусь и не рыбачу. Принципиально!
— А он что?
— Пригласил зайти в гости. Молодость вспомнить, рюмку-другую пригубить.
— Не сомневаюсь, утешил бы французским коньячком!
— Ты что, издеваешься? — Алоизас вскидывает голову, выставляет подбородок, недовольно отстранившись и встав с кресла, чтобы быть от нее подальше. — Ну, что так смотришь?
— Соскучилась по тебе. Сказала же.
— Ты… соскучилась? — У него путаются мысли, дрожат губы. Пятится к столу, непроизвольно теребит стопку бумаг. Пустые, унылые листы…
Вот он — единственный близкий человек. Ведь матери больше не будет. Снова сел, закинув ногу на ногу, покачивает. На губах кривая усмешка. Ляпнет сейчас что-нибудь злобно хриплым, старчески скрипучим голосом. Старый! Он — старый? Ему же только тридцать восемь. И Лионгина отводит взгляд, чтобы не видеть в расстегнутом воротнике уголка белой кожи, который тоже его старит. Такому я нужна больше, чем идолу, чем мнимому божеству. Откуда взять силы… для окончательного примирения с подлостью, для последней капитуляции?
Лионгина торопливо отхлебывала горячий кофе, посматривая по сторонам. К ней подсела крупная, грудастая девица, отодвинула ее сумочку, помешала в своей чашке ее ложечкой.
— Я — Алмоне И., студентка вашего Алоизаса. Я ему нравлюсь, но между нами, поверьте, ничего не было. Слово! Не так, как с другими преподавателями! — выпалила она, не обращая внимания, как примет ее исповедь насторожившаяся, подозрительно уставившаяся на нее женщина. Девушка гордилась знакомством с уважаемым преподавателем, а отныне — и с его бледной, симпатичной женушкой. — У вас очень красивая шапочка, сами вязали, Лионгина? — И имя знала! С крутых плеч Алмоне И. свисал растянутый свитер, бахрома длинного шерстяного шарфа достигла колен. Казалось, вся ее пухлость — из шерсти, а вместо глаз вдавлены темные пуговки. — Ой, какая вы тоненькая, одни косточки, не мерзнете зимой? Хотите, свяжу вам салатный шарфик к шапочке, у меня есть похожая шерсть — задаром! Зря отказываетесь, вам так пошло бы, Лионгина!.. Заболталась, у меня тренировка. — Алмоне выдернула из-под стола, раскачала тяжелую, набитую спортивным снаряжением сумку, но и не думала убегать. — Ой, чуть не забыла — видите, какая безголовая? Передайте Алоизасу, — она уже который раз называла преподавателя по имени, не замечая, как дергаются брови его жены, — пусть поостережется, крысы с кафедры и деканата что-то замышляют против него! И все из-за меня, из-за меня! — Алмоне стукнула себя кулаком по плечу, заспанность ее глаз рассекли искры раскаяния и злобы. — Всему институту разболтала дура, какой Алоизас клевый, — не мелочась, поставил четверку! Аудроне И. и Алдона И. все, как у простушки, выспросили, все подробности, когда, как, да что Алоизас говорил, да что я говорила. Разве от подруг утаишь, ведь нас всех троих погнал! Я им от души, а они, ведьмы, на кафедру «с фактами». Я им и раковину показала, откуда мне было знать, что девки донесут? Алоизас уступил мне ее за четвертную. Не успела порадоваться, на кафедру вызывают, потом в деканат. Сам П. допрашивал — завкафедрой. Человеку в глаза, гадина, не смотрит, а яму роет. Склонял признаться, что, мол, переспала я с вашим, а он за это мне четверку поставил. Скажу честно: захоти он — не отказала бы, но Алоизас не такой, как другие, как сам П. Тот, когда приезжает проверять, как мы работаем в колхозе, не упустит момента… Я — нет и нет, П. сменил пластинку, дескать, двадцать пять рублей за раковину — взятка, раковина, дескать, и пятерки не стоит, кодекс академической чести, дескать, запрещает преподавателям что-либо покупать у студентов или продавать им. Как они ничего не берут у студентов, тоже знаем: если отец твой на шиферном работает, устрой им шифер, если в автоинспекции — права, если… Зачем, говорит, понадобилась тебе раковина? Ты что, маленький ребенок, дошкольница? П. бесился, и я взбесилась, потрепали они мне нервы, заревела, тогда отпустили, заставив письменно засвидетельствовать, как я получила четверку без опроса. Надо бы им наврать, всем надо было пыль в глаза пустить — два часа, дескать, экзаменовал! — но я уже успела разболтать. Раковина, зачем мне, спортсменке, раковина? Суну к уху, и плещется теплое синее море, шумят пальмы, в воде странные птицы и рыбы с красивыми плавниками ныряют, и я сама ныряю между ними… Ого, ну и заговорилась! — Алмоне намотала вокруг шеи длинный шарф, бросилась к дверям, снова подбежала. — Расскажите Алоизасу, я не решилась больше домой лезть — еще подстережет кто-нибудь, пустит сплетню, что я с ним… Зачем им мое свидетельство — вы не знаете? Ведь я написала правду — пожалел он меня… Группу все равно у Алоизаса отняли, зачем же эта бумажка?
— Спасибо, Алмоне, — растрогалась Лионгина. Чужие люди жертвуют собою ради Алоизаса, кто как умеет, а я? — Спасибо, Алмоне.
Крупное лицо Гертруды прямо-таки засветилось, когда пришли брат с женой. Невидимые пальцы стирают с глаз стеклянную оболочку. Немного позже, когда она обвыкнется с радостью, что Алоизас тут, под ее крышей, среди ее мебели и вещей, к которым прикасались ее руки и дыхание, ее тяжелые мысли и безмолвные мечты, стекло снова затянет светлые круглые глаза, чтобы спрятать смятение и страх, — ведь счастье скоро кончится, это знают и она, и они, кончится, как все, что не рассчитано и не взвешено! — но еще продолжается миг, когда не думается о том, что будет. Гвоздика Алоизаса, конечно не им купленная, этой женщиной, вознамерившейся навсегда остаться девочкой, не приставай сейчас к ней, не расспрашивай, дай плоду созреть и упасть! — триумфально устанавливается в хрустальную вазу. Сверкают извлеченные на свет божий серебро, хрусталь, сервизные тарелки, с кресел сняты серые полотняные чехлы, в комнате приятно пахнет новизной, как в мебельном магазине.