Литмир - Электронная Библиотека

— Почему бы и не ко мне, если к старухам пристают? Ведь я достаточно старая! — И, вместо ужаса или возмущения, у нее вырывается смех, хохочет так, что затылком стукается о стену, давится, икает и никак не может остановиться, хотя понимает, что хохот ее непристоен, оскорбителен. И еще понимает, что смеется не над тем, как ошарашен был преследователь, когда она обернулась, а над собою, над своими бессмысленными стараниями противиться тому, что неизбежно. Может, все это заслуживает лишь легкой усмешки, и только?

— Не могла сразу сказать? И тебе смешно?

Алоизас сцепляет пальцы, чтобы руки не сжались в кулаки и не нависли над белым, издевающимся над ним, — безусловно, над ним! — лицом. Когда-то позволил себе нечто подобное, правда, не кулаком, но сам покачнулся от удара, ползал в пыли около упавшей, умолял подняться. Может, выдумала этого мальчишку, если хохочет? А если этим, рвущим ей самой грудь, смехом пытается прикрыть нечто более страшное, ударившее душу куда больнее? Никогда не страдала от выдуманного. Бредила когда-то горами, но они кололи глаза, лезли в окна — тех камней не надо было выдумывать. Все, что происходит сейчас, не в их ли ледяной тени зародилось? Не в глубокой ли бездне?

— Нет, надо что-то делать! Надо!

Он топчется на месте, так как кухонька величиной с карман. Утереть ей злые слезы? Подать воды? Покликать соседей? Она никого и близко не подпустит — ногтями защитит свое право на дурацкий смех. Кажется, в клочки могут разодрать ее дрожащие растопыренные пальцы. Отправить завтра к врачу? Ведь очевидная истерика, нервный шок. Мелькнувший в голове термин — шок — как-то объясняет происходящее и немного успокаивает. Сейчас все пройдет, должно пройти, если трясется. Поторопись — и сделаешь из мухи слона. Выставил бы себя на посмешище! Что-то предпринять нужно, но не наобум, а всесторонне обсудив положение, обдумав возможные последствия.

— Ты переутомляешься. — Он поглаживает воздух, не касаясь ее словно успокаивающегося после побоев тела. — Переутомляешься, а я слишком требователен.

Она не отвечает, напуганная своей истерикой, — с опозданием до сознания ее доходят отзвуки мучительного смеха.

— Нервы — бич нашего века. — Банальная фраза ободряет. Глаза Лионгины, заметившие его не осмеливающуюся дотронуться до нее руку, теплеют от благодарности. — У тебя слишком много забот для одного человека. Давай попробуем перераспределить семейные обязанности, а, Лина? И социологи советуют, — Алоизас пытается заинтересовать приходящую в себя Лионгину предложением, в реальность которого и сам не очень верит. Больше всего жаждет он не дополнительных обязанностей, а спокойствия, которое бы не нарушали взрывы болезненного смеха, уличные происшествия и странные визиты, — вновь ощутил запах Алмоне! — Я бы мог сам приносить из ближайшего магазина хлеб, молоко, а?

Лионгина распрямляет уставшую спину. Смех помог изгнать судорожное напряжение из тела. Теперь из него легко было бы вылепить кое-что другое. Получился бы поскребыш, так мало в ней веса. Голова Алоизаса гудит от пустоты — огромной, необъятной.

— И тебе стало бы чуточку полегче. Слышишь, о чем я толкую?

— Слышу, милый.

— И что скажешь?

— Скажу тебе спасибо. Но помощь мне не нужна. Я живучая, сильная, вот увидишь! — Голос зазвучал бодрее, хотя она все еще не решается подняться с табуретки. — Не позволю, чтобы мой муж топтался в очередях.

— Разве мало мужчин в магазинах толчется? Я же вижу.

— Это не мужчины! Мужское дело покупать вино, конфеты и цветы!

Слова не ее — сестрицы Гертруды, до тех пор долбила, пока не вбила в голову, но не сдобрены ли эти слова иронией? Нет-нет! Лионгина уже возвратилась из странного путешествия, окончательно очнулась, опять стала послушной ему женой. И когда она снова начинает говорить, он узнает уже свои собственные, не кому-то другому принадлежащие слова:

— Когда работаешь над книгой, мысли должны реять в недосягаемых высотах. Кастрюли и тряпки — плохие советчики. Если существует в мире что-то святое, то это прежде всего исписанный лист бумаги. Кстати, я принесла тебе хорошей бумаги.

Фразы его — пошлые, самому ему опостылевшие, но голос ее — неровный, прерывистый. Произносит слова торжественно, выкинув из головы странные свои россказни, и самоуважение Алоизаса постепенно начинает восстанавливаться. Хотел бы почерпнуть еще больше одобрения в ее оттаивающей душе, чтобы начисто забыть мрачный вечер и тверже уверовать в свое призвание, — что это, если не его книга? — однако боится унизиться, умоляя о нежности. Однажды Лионгина уже была свидетельницей его слабости — там, в горах, в тех проклятых горах, когда едва не рухнула только-только начавшаяся совместная их жизнь. Хорошо, что он вовремя взял себя в руки.

— Так или иначе, дорогая, давай договоримся: сегодня ты в последний раз пришла после двенадцати! Слышишь, Лина? Потеряешь здоровье, кто будет виноват? Кого винить?

Тебя — кого же другого! — полоснул он себя по живому и почти понял, почему в этот вечер, как, впрочем, и во многие другие, — не высидел ни строки. Попробуй углубиться в дебри абстракций, поверить в запыленную мудрость цитат, забыв обо всем на свете, если ты вынужден все время, напрягая нервы, следовать мысленно за странным созданием — уже не девочкой, но еще не женщиной, — пока она не закончит свою беготню по нескончаемым муравьиным тропам? Черт знает чем замусориваешь себе душу, ожидая ее. Тиканье часов — никаких иных звуков во всем мире, подергивание секундной стрелки — никакого другого движения. Превращаешься в амебу, унижаешься до ее восприятия мира, и вот уже не существует для тебя Вселенной со всеми великими загадками мироздания, не существует ни бытия, ни эстетики. Еще несколько таких вечерних бдений, и почувствуешь себя одноклеточным.

А Лионгина уже возле плиты: зажигает газ, ставит чайник. Нож в ее руках тонкими ломтиками нарезает хлеб. Нагибается к нижней полке кухонного столика — достать варенье, тянется, встав на цыпочки, к верхней — там в жестяной коробочке чай. Блузка вновь выбивается, поблескивает сильная, совсем не уставшая спина. Вновь крепкая, вновь живучая? Вокруг Лионгины вскипает вихрь движений, запахов, звуков. Ничего не случилось, ничегошеньки, все, чему суждено было произойти, осталось в прошлом. Будущее зависит от их выдержки и его работы, вот именно: от его работы, там-тарарам, тарарам-там-там!

Они пьют чай, успокоенные привычным действом. Алоизас представляет себе, как вскоре обнимет ее, полусонную, отдающуюся ему на застеленном хрустящими свежими простынями ложе. Однако, когда, уже в постели, кладет он ей на живот руку, Лионгина стонет и отворачивается, остро выпирают ребра.

— Завтра, хорошо? Я так устала…

Поскольку он не сразу убирает руку, она добавляет:

— Смертельно.

Утро мрачное и тяжелое, мало чем отличающееся от ночи, вероятно, лишь тем, что бледного пятна луны в небе не видно. Разноцветные автомобили — куча заляпанного грязью металла, которую то сбивает в груду, то вновь раскидывает слепая сила. Рассматривая в тусклом зеркале свое отражение и представляя себе, что творится на улице, Алоизас, поеживаясь, заученными движениями вывязывает галстук. Скоро уличная слякоть поглотит его целиком, а пока лишнюю минутку можно понежиться в сухом тепле, ощущая во рту вкус утреннего черного кофе. Постепенно набухает красно-синий узел галстука — не большой и не маленький, такой, как ему нравится, — и это умеряет недовольство и собой, и утром. Сам не может понять, что больше тяготит: отказ Лионгины от ласки или потерянный в ожидании ее вечер. Ладно. Хочешь не хочешь, а предстоящие шесть часов, когда придется внедрять премудрость эстетики в молодых олухов — их черепные коробки забиты чем угодно: баскетболом, выпивкой, сексом, может, даже кое-какими более возвышенными мыслями, только не тем предметом, который он читает, — развеют гнетущее утреннее настроение.

Еще один, завершающий взгляд в зеркало, словно придется ему вышагивать в сухом солнечном просторе, а не по грязному тротуару. Темно-серый в полоску костюм с модными широченными лацканами, белейшая рубашка — острые уголки воротничка, красно-синий узел. Все сидит точно влитое. А рубашка еще хранит тепло Лионгининого утюга, и в тепле этом некоторый укор. Пока он потягивался, делая зарядку, и курил, она пылесосила, накрывала на стол, успевая в промежутках гладить. Впрочем, отогнал он укор, так и должно быть: кому большая ответственность, а кому мелкие бытовые заботы. Вчера, расстроенный ее отсутствием, он едва не допустил ошибки, вызвавшись заварить чай, чуть не разрушил заведенный в их семье рациональный порядок. Именно рациональный. Точное определение, возникнув в мозгу, убеждает в правильности его поведения, он прогоняет укор совести, тщательно поправляя манжеты, — не слишком ли высовываются из рукавов? С самого утра в него вонзятся несколько десятков глаз. Перхоть на воротнике, потрепанные брюки, несвежая рубашка — и авторитет подорван. Поэтому не такое простое дело — причесать волосы, особенно когда макушка внезапно оголяется. Почему внезапно? Прекрасно помнит тот вечер, когда почувствовал, что пробилась лысина. Это было в театре, во время действия распахнулись двери балкона, сквозняк растрепал ему прическу — хвать за покрывшуюся гусиной кожей макушку, а там уже не чаща — просека.

39
{"b":"277876","o":1}