— Вам поближе, дайте-ка мне Карпушечкину микстурку, что-то и у меня сердце пошаливает, поволновался, видно…
Налил пальца на два и глотнул. Что бы вы думали? По крайней мере, семьдесят пять — восемьдесят градусов, чуть разведенный спирт!.. Тут я понял, почему Люм за грудь хватался и почему этот чертов Карпушечкин свою микстурку водой запивал…
Дождался я, когда он с вахты сменился, вызвал его в каюту, поставил перед ним склянку и говорю:
— Ну, признавайтесь, выкладывайте все начистоту!
— А чего ж признаваться? — отвечает. — В госпитале, и точно, была микстура, я с нее и поправился, а тут подливать начал понемногу.
— Пустяки, — говорю, — понемногу, градусов на восемьдесят!
А он:
— Так ведь, Василий Лукич, всего две столовые ложки на прием! Раз количеством нельзя — приходится качеством брать…
Если по-теперешнему считать, он, мерзавец, по сто граммов верных у нас на глазах пил полтора месяца, да еще смеется!..
Ну, что после того было, я вам рассказывать не стану — полный компот с добавкой от командующего флотом. Такое ему выдали, что наши сердечники забеспокоились. Не знаю, всерьез или на подначку, но перед обедом подходит ко мне старший минер, бывший лейтенант, и протягивает пузырек.
— Снимите, — говорит, — пробу, товарищ комиссар, и удостоверьтесь, пожалуйста, что это строфант, а не спирт.
И, знаете, с недельку они меня так изводили, то один, то другой, пока я не обозлился.
— Да глотайте себе на здоровье, — говорю, — даже если тут не ваш строфант, а Карпушечкин, и оставьте меня в покое: это же пузырек, а не его бутылка!..
Но вот среди таких алкогольных суффиксов в условиях корабельной дисциплины один мне запомнился крепко.
СУФФИКС ЧЕТВЕРТЫЙ. ЖЕРТВА ЦАРИЗМА
Был у меня кореш, еще на «Цесаревиче» вместе плавали, он — комендором кормовой башни, а я — электриком носовой. Потом я его потерял, — в гражданской он на Урале воевал, а я против Юденича, — и свела нас судьба только в двадцать восьмом году на дивизии линкоров: весной прибыл он на нее флагманским артиллеристом.
Вот как из матросов за эти годы произошел! Подтянутый, спокойный, такой аккуратный, всегда чисто бритый и одеколоном напрысканный. У него за время нашей разлуки к духам слабость какая-то, что ли, появилась: войдет в кают-компанию — вроде в парикмахерскую дверь распахнули, так и благоухает!..
Летом стояли мы в Лужской губе, все три линкора, и придумал он для нашего хитрую стрельбу по невидимой цели перекидным огнем через Сойкину гору. А мне приказано было вместе с ним сидеть на НП на этой самой горе для политобеспечения операции. Пошел я на катерке к подъему флага за Андрей Иванычем (он на флагманском линкоре плавал), вхожу в каюту, а он еще бреется. Пить мне хочется — спасу нет, уехал-то я без чаю. Вижу — графин на круглом столике, налил себе стакан, глотнул — и задохся: чистейший спирт!.. Его из порта выдавали для промывки прицелов. Прокашлялся, говорю:
— Андрей Иваныч, что ж ты его так держишь открыто? Хоть бы предупредил, я же человек непьющий!
А он этак с усмешкой отвечает:
— Понимать надо, Лукич. Ты же не у командира башни, у самого флагарта в каюте…
И тут берет он мой пригубленный стакан и допивает остальное, не моргнув и не крякнув. Потом зубы одеколоном прополоскал, щеки и шею им протер, надел китель — и его духами попрыскал, оглядел себя в зеркало и говорит:
— Ну, позавтракали, едем посмотреть, как молодежь небо дырявит…
— Силен! — не выдержал Помелков.
На него зашикали, и Василий Лукич продолжал:
— Я только руками развел, вот, думаю, откуда эта парикмахерская-то!.. Забрались мы на гору, сидим, наблюдаем стрельбу, а у меня в голове все гвоздит: что же это, братцы мои, деется? Такую борьбу с проклятым наследием царского флота ведем, а тут — здрасьте! — флагарт какой цирк показывает… Поглядываю на него — сидит, как святой в табельный день. Вскинет бинокль на падение снарядов, в книжечку команду корректировщика запишет — и опять за бинокль. И только и признаков этого его «завтрака», что флагарт наш даже на свежем воздухе благоухает. Линкор постреливает, снаряды над головой шуршат: А всплески, как назло, все кругом да около щита, хоть бы, на смех, одно попадание. Андрей Иванович хмурился, хмурился, подошел к корректировщику, взял у него трубку радиофона и начал старшего артиллериста нашего, кто стрельбу вел, поучать. Чему и как — это я не понял, дело артиллерийское, но, видимо, своего добился, потому что дальше пошло, как в сказке: накрытие за накрытием! На пятом залпе от щита ничего не осталось.
Тут-то я и понял, что за мастер Андрей Иваныч и что он за учитель.
Ну, раз щит разбили, объявили «дробь», и пошли мы с Андрей Иванычем в лесок прогуляться, пока новый подведут. Завел я с ним разговор о графине и спрашиваю:
— Слушай, Андрей, в какое же ты меня положение ставишь? Ну что я теперь должен делать? Ты же понимаешь, мы с этим делом боремся, а ты…
— Понимаю, — говорит. — А ты другое понимаешь: что с двенадцатого года, как нас с тобой призвали, я эту гадюку в себя вводил без стопу? Даже в империалистическую, когда чарку отменили, я все-таки исхитрялся прицелы с умом промывать. Да и в гражданской, правду сказать, приходилось способы изыскивать. А почему? Потому что я этой царской чаркой насквозь отравленный. Сколько я ее, проклятущей, за эти годы выпил, ни тебе, ни мне не сосчитать! Ты учти: я к спирту привык, как ты к куреву, и тебе меня не корить надо, а морально поддерживать, как жертву старого режима и флотской каторги…
Тут уж я в пузыря полез.
— Ты брось шутки шутить! Тоже нашлась мне жертва царизма!.. Я тебе серьезно говорю: давай подумаем, как с этим делом кончать? Как бы там одеколоном ни маскировался, а напорешься когда-нибудь — и, сам понимаешь, получится неприятность!
А он мне в ответ:
— Я тебе тоже серьезно говорю: ты вот скажи мне, когда-нибудь видел меня кто не в себе? Не то чтобы на бровях, а так — в заметности?
Я по совести отвечаю:
— Да я и сейчас удивляюсь, как ты после своего утреннего чайку стрельбу выровнял!
— То-то, — говорит, — оно и есть. Пути у нас с тобой, Лукич, разошлись: ты на политработу подался, а я к пушкам. Тут, брат, диалектика. Надо ее понимать, и ты будь более гибким.
— Как же, — говорю, — гибким? Одних за выпивку в трибунал посылать, а других по головке гладить? Не понимаю я такой диалектики.
— Не понимаешь? Поясню… Ты нас, старых марсофлотов, не учи, сделай милость. Мы ни Красный флот, ни революцию не подведем. Ты же сам удивлялся, как я стрельбу сейчас выправил. А почему? Потому что в мозгах с утра смазка была, вот они и не скрипят. Это молодежь нынче на полтинник выпьет, а бузит на весь червонец. Вот тебе и диалектика!.. Ты за молодыми смотри, комиссар, а за старым матросом не приглядывай, а коли какой грешок есть — помолчи.
Кончился наш разговор вроде ничем. Вернулся я на корабль в полном смятении чувств: понимаю, что никак нельзя это дело оставить, а дать ему надлежащий ход — какого артиллериста потеряешь! Ведь он целое поколение выпестовал, а главное — сам из матросов, и к каждому комендору подход имеет, и молодых комендоров тому учит. И так верчу в мозгах, и этак — он ведь не Помпей Ефимович, кого, помните, я от полупочтенных слов отучил… Да у меня и образование по этой специальности не то: возьмешься Андрея об заклад перепивать, гляди — под стол свалишься…
Съездил я к нему разика два-три. Потолковали по душам, кой-чего я в нем затронул, и пообещал мой Андрей Иванович с первого числа попробовать отвыкать. А почему с первого, потому что спирт из порта выдавали на месяц.
— Ладно, — говорит, — Лукич, вот добью июньский — и дробь! В самом деле, эпоха не та. К тому же, замечаю, в последнее время комдив ко мне чего-то принюхиваться начал. Я теперь, когда с ним разговариваю, поправку на ветер беру делений двадцать по целику. Да, по правде, мне за эту дымзавесу уж надоело полжалованья в ТЭЖЭ отдавать…