Я буду смотреть. Буду помнить…
1967 г.
Бионделло. «Укрощение строптивой». Сталинградский театр им. Горького, 1953 год
Завершая год
Один из прошедших декабрей, по-доброму завершая свой год, всеми событиями, делами и встречами, как бы говорил: «Дети, ну что вы суетитесь, мечетесь как неприкаянные? Это же не последний ваш декабрь, будут еще и март, и май – все еще впереди, все еще будет».
И для тех, кто был близок с тем декабрем, понимал его, – им было много легче забыть невзгоды уходящего года и не очень-то обольщаться простотой грядущего. Завершался большой год, и завершался достойно. И одно это в атмосфере предновогодней жизни вселяло покой и освобожденность от бремени чрезмерно громких надежд. Чего же загадывать, зачем скучно предрешать в сусальных новогодних пожеланиях дела, мысли и чувства – ведь все же будет, все впереди.
Было просто. Совсем не загадывалось ничего, не думалось о близком завтра, и поэтому бессмертие, должно быть, о котором ну напрочь не вспоминалось, было рядом, под боком, и при желании его, наверное, можно было бы потрогать, прикоснуться руками, не подозревая, однако, значимости минуты и того, к чему ты только что мог быть причастен. И уж совсем не ведая, что и сам ты становишься частичкой бытия вечного, непреходящего. Дело только за догадливостью, за сообразительностью. Но каждый уже однажды был запущен и проносился по своей крошечной орбите сутолоки и забот дня; не то очередь приобщиться к этой редкой возможности была бы куда большей, чем на выставку Тутанхамона или на мимолетное свидание с Моной Лизой, привезенной в Москву на две недели из Парижа.
Это уходил год, в который американцы вступили на поверхность Луны. Шаг был дерзким. Мир прильнул к телевизорам. Земля была возбуждена, у нее появилась соперница, принявшая землян.
Сев в ракету, трое полетели на Луну; оставшиеся же на Земле желали жизни им, здоровья там, в мертвом мире, лишенном даже сквозняков, и ждали их обратно.
Первый гордый полет Юрия Гагарина всегда и всеми воспринимался не только как подвиг советского народа, но и как общечеловеческий подвиг. Не было газет и журналов в мире без его портрета, где бы не сияла его улыбка. Он был «наш», простой, российский, скромный. Но событие было столь огромно, что его никак не вмещали никакие территориальные, ни социальные границы даже такой сверхкрупной державы, как Россия.
И вот теперь мне подумалось: на каком бы языке они, эти трое, ни говорили, им знакомы, понятны и близки слова: люблю, мир, дети, земля, мать, завтра, хлеб, весна, черемуха.
Не имея своего телевизора, я впился в него у друзей на соседней даче. Изображение хоть и не четкое, но захватывающее – это точно. Люди – на Луне! Взволнованный, бежал домой, делая большие прыжки, медленно, как бы зависая в незначительном притяжении Луны. Мою несколько необычную манеру двигаться по дачным дорожкам в тот день никто не принял ни за сумасбродство, ни за сумасшествие, хотя невольных свидетелей этого аттракциона было немало.
Время – бесстрастный блюститель лишь циклов, ритмов, как показалось, удовлетворенно отмечавшее, что дети этого его периода совсем недурны, и поэтому, может быть, их не следует баловать, впрочем, как и предыдущих, – продолжало свой мерный путь, жонглируя мирами в бескрайности Вселенной.
Лето того года подарило мне несколько свободных от съемок дней. Не знаю я, что такое королевский подарок, никогда его не видел, хотя и бывал на ленче у принцессы Маргарет – родной сестры английской королевы, – быть может, то, что я был приглашен, и есть королевский подарок? Очень может быть. Но те дни, что удалось мне побывать на юге, – поистине подарок королевский, иначе не могу о них сказать. И, получив эту возможность, почувствовал, как колыхнулась, заворочалась дремавшая, должно быть, до того охота – жажда к паразитическому существованию. И с воплем «к морю, фруктам, солнцу и…» я полетел к отдыхающей на юге семье. Мне удалось достать путевки в Дом творчества литераторов.
Море! Наша Машка, перед тем как полететь на юг, вдруг соотнесла себя в пространстве: «У моря, наверное, я буду совсем маленькая?» Ей тогда было четыре с половиной года. Как она удивительно права! У моря все мы дети. Вернее, все мы, взрослые, становимся детьми. Вдруг появляется желание играть, барахтаться в воде – кто дальше заплывет, кто нырнет глубже, достанешь ли со дна ракушки и, наглотавшись солено-йодистой воды до глухоты, позаложив ушные перепонки, забыв о мудрости веков «труд создал человека», будешь прыгать на одной ноге, как девочка, играющая в «классы», чтобы вернуть, восстановить связь, прерванную с миром, и вылить из ушей морскую воду, согретую твоим теплом.
Вспоминаю более сложное время – война, наша часть после форсирования Вислы в районе Непорента (помню точно лишь название, а что это – лес, селение или просто местность – не знаю) прошла маршем многие десятки километров на северо-запад, затем круто повернула на восток, и командиры сказали, что через шесть-восемь дней, если мы будем двигаться все так же, как сейчас, мы увидим море. В это время, идя быстрым маршем, мы пленили многих – или пленяли, в общем брали в плен, пожалуй, так будет вернее, – немцев, каждый из которых серьезно и с тоской говорил: «Алес капут», «Гитлер капут», «Их бин коммунист, камраден». Все мы жили одним: близким концом войны, а теперь еще прибавилось какое-то праздничное и волшебное ощущение скорой встречи с морем. Это был март сорок пятого года. Два года чудовищной, изнурительной, изматывающей фронтовой жизни не смогли убить невероятного желания жить, радости весны, близкой победы… Должно быть, организм втянулся и привык, найдя вполне возможным жить и развиваться в окопах, в боях, в походах, сжиматься несколько, из окружения выходя, и радоваться любой минуте отдыха, и, спать ложась в окоп, благодарить судьбу за трудный день, что завершился жизнью и доброй темной ночью.
Какое счастье – мы побеждаем зло, фашизм. Мы будем жить. Мы дали людям жизнь. И мы спасли весь мир. Мы будем жить. Свободны будем мы. И так будет всегда. А там, за сопками, за тем горизонтом, будет море. Как выглядит оно? Всегдашняя загадка – почему оно так тянет к себе? Может быть, родившиеся у моря и живущие возле не испытывают этой власти. Тогда немало прекрасного никогда не изведают их сердца, и это горько. Но, думается, этот великий кудесник не мог обнести щедростью своих береговых домочадцев и посвящает их во что-то такое, чему трудно подыскать определение, что можно познать лишь с годами, с детства босоногого, и в существование чего мы, таежные, глубинно континентальные поселенцы, и поверить-то не могли бы.
До той поры я никогда не видел моря. Что это – просто много-много воды? И говорят, что берегов не видно никаких. Ну, это уж хватили – берегов не видно! Ври, но так-то уж зачем – они должны быть. А знаешь ли, что и вода соленая, и пить ее нельзя, и штормы баллов в восемь ломают любой вал и мол? Зимой оно не замерзает и способно прокормить всех живущих на берегу. А говоришь, что берегов не видно. Так кто и где же там живет? Кого кормить-то?
…Дальний наш переход к морю перемежался рытьем окопов, в которых занимали круговую оборону. Мы то уходили в лес, чтобы переждать короткую тревожную команду «воздух!», и через некоторое время над головами, прерывисто гудя, появлялась «рама», как в микроскоп рассматривая нас, то рассыпались кто куда мог – в любую щель, канаву – при страшных артналетах. Говорили, что это дело рук какой-то Большой Берты, которая до удивления легко и просто в какую-то минуту-полторы превращала огромные массивы в кратеры воронок и в терриконы грубо вынутой разрывами земли. Из одной такой воронки в другую, по мере продвижения вперед, пришлось переползать и скатываться вниз и вновь карабкаться наверх. Смешного было мало. Осталось там много наших парней.