Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Но постепенно творец, отразившийся в искусстве, исчезает. И оно — искусство — остаётся наедине с собой. Со-вечное и со-сущное только себе. Становится неважно, был автор или его никогда не было. Есть книга. Книга всегда выше своего творца.

Отражение, неограниченное в вечности, ограничено во времени. Художник подвержен забвению. Он уходит. Книга остаётся.

Творец или творение? Что кто предпочитает. Движение, — часто, почти всегда, сомнительное, — то есть автора, или покой, завершённость, исполненность, то есть текст.

«Персонажи неизменно выше своего творца», — утверждал С. Довлатов.

Но в данном случае любой выбор приводит нас к автору. В написанном им отразился он сам. И это понятно. Было что отражать. В конце концов единственное зеркало художника — сам художник. Он смотрится в себя. То, что он там видит, и есть текст. Становясь книгой, он оказывается доступным читателю, который получает возможность заглянуть в то же самое зеркало.

Но увидит он там только самого себя.

Всё, что написано С. Довлатовым, «сказано верно и живо» (Гоголь. Письмо Погодину, 10 мая 1836). То есть отчасти так и есть: живо, но «неверно». Он не отражал и не описывал жизнь, как это кажется на первый взгляд. Он её созидал. Что и есть искусство.

В его прозе нет «положительного» персонажа, не говоря уж об «образце» или «эталоне». Нет и «табели о рангах». Почти любой его персонаж — мусор, сор, от которого хотелось бы быть подальше. Хотелось бы, но что-то удерживает.

Скорее всего то, что автор и герой пронизаны друг другом. Что автор не судит и не осуждает, даже «не описывает» своих героев, а живёт в них и с ними. Если что и одухотворяет их, так это его приязнь, его терпимость, его снисходительность к ним, в конечном счёте таким же, как он, как мы все.

«Я — автор, вы — мои герои. И живых я не любил бы вас так сильно».

Но отнюдь не слово «любовь» является сквозным в его прозе. Ближе слово «надежда». Да, оно присутствует, но отдалённо, где-то на окраине сознания, и звучит смутно и глухо. Гораздо чаще встречается слово «безумие». Тональность его разнообразна: от почти трагической серьёзности до добродушно-иронического «с поправкой на лёгкое безумие».

В «Заповеднике» герой размышляет:

«…мир охвачен безумием. Безумие становится нормой. Норма вызывает ощущение чуда».

А в «Марше одиноких» автор приходит к почти классически неутешительному выводу: «…мир неустойчив. Люди злы. И нет конца человеческому безумию».

В общем этот безумный, безумный, безумный мир.

Хочется сказать, довлатовская проза — проза без утешения и надежды. Но когда хорошо знаешь болезнь, с ней легче бороться. И С. Довлатов находит противоядие. Это — смех. Смех не циничный и разрушительный, а принимающий, вбирающий в себя убожество и дискомфортность мира. И именно поэтому «мусор» становится ценностью. Это — «вина» или заслуга автора.

По отношению к рассказчику он выполняет ещё и оборонительную функцию.

Не говоря уже о том, что:

Милей писать не с плачем, а со смехом, — ведь человеку свойственно смеяться.

В более широком смысле смех, юмор — его способ понимания, освоения и приятия реальности, печальной, подчас жестокой и всегда неутешительной. Это и способ преодоления неустойчивости мира. Способ преодоления одиночества.

Об одиночестве С. Довлатов сказал кратко и точно: «…мы были одиноки даже в нашу лучшую пору. Одиноки мы и сейчас. Только каждый в отдельности».

Кажется, чувство юмора не самое мажорное из чувств. Возможно, оно самое горькое и самое драматическое для того, кто им обладает. Довольно часто художники, заставляющие читателя или зрителя умирать от смеха, отнюдь не весельчаки.

«…литературная деятельность — это скорее всего попытки… изжить или ослабить трагизм существования», — сказал он в одном интервью.

Ему удавалось и это, удавалось, можно сказать, в самых «неподходящих» ситуациях: «Что я, похороны не знаю?! Зашёл, поздравил и ушёл!»

Пользуясь словами Валери, он, несомненно, «не строит своего могущества на смятении наших чувств… вынуждает нас соглашаться, а не подчиняться».

Да и, действительно, чего уж там… зашёл, поздравил и ушёл.

Сергею Довлатову как писателю и человеку совершенно чужды озарения, прозрения, интуиции или то, что за них выдаётся, и прочие эмоции нутряного энтузиазма. Он относится к этому не только скептически, но и с некоторой брезгливостью. К любым возвышенным спекуляциям испытывает недоверие, всегда улавливая скрытую в них ложь.

В «Записных книжках» читаем: «Все интересуются, что там будет после смерти? После смерти начинается — история».

Или в «Компромиссе» не менее афористично:

«Быковер всю дорогу молчал. А когда подъехали, философски заметил:

— Жил, жил человек и умер.

— А чего бы ты хотел? — говорю».

При жизни — истории. После смерти — история.

Хотеть, ждать, желать нечего.

«Да, жизнь проста, но чересчур.

И даже убедительна, но слишком».

И, однако, одно озарение писателя посетило:

«Я даже не спросил — где мы встретимся? Это не имело значения. Может быть, в раю. Потому что рай — это и есть место встречи. И больше ничего. Камера общего типа, где можно встретить близкого человека».

Хотел бы повторить: «…рай — это и есть место встречи. Камера общего типа, где можно встретить близкого человека».

Не часто найдёшь в современной литературе такие пронзительные строчки.

С. Довлатов был прав, когда писал: «Мы были другими. Мы были застенчивее и печальнее».

Для Довлатова-писателя характерна удивительная экономия. Экономия слова, экономия чувств. Столь трудно достижимая и столь редко достигаемая простота. Он и сам считал, что «сложное в литературе доступнее простого».

«Писать — это значит настолько крепко и настолько точно, насколько это в наших силах, создавать такой механизм языка, при помощи которого разряд возбуждённой мысли в состоянии одолевать реальные сопротивления… И именно в этом исключительном смысле человек в целом становится автором» (Поль Валери, «Заметка и отступление»).

Именно в этом исключительном смысле человек по имени Сергей Довлатов и стал писателем Сергеем Довлатовым.

Первое отступление

Мой приятель, наливая, любил повторять:

«Но, если эта жизнь — необходимость бреда…»

А выпив, говорил:

«Ну, теперь — необходимость бутерброда».

Герман Гессе считал, что между мудростью Востока и Запада раскачивается жизнь. Мне кажется, она, скорее, раскачивается между «необходимостью бреда» и «необходимостью бутерброда».

Между этими полюсами раскачивается и проза Сергея Довлатова.

Второе отступление

Однажды Сергей, собираясь на семинар к И. М. Меггеру, спросил меня:

«Ты идёшь?»

«Да нет, не пойду».

«А зря, Меттер о тебе спрашивал. Почему, говорит, Рохлин не ходит. Он всегда несёт такую жеребятину! А без него скучно».

Триумф яйца

(О прозе Фридриха Горенштейна)

«Курские помещики хорошо пишут».

Верю Поприщину и думаю, что курские помещики действительно хорошо пишут.

Писатели же пишут по-разному: одни — прозой, другие — прозу.

«— А когда мы разговариваем, это что же такое будет?

— Проза, — отвечает учитель.

— Что? Когда я говорю: „Николь, принеси мне туфли и ночной колпак“, это проза?

— Да, сударь». (Мольер, «Мещанин во дворянстве»).

Журден не подозревал, что говорит прозой. Есть авторы, которые не подозревают, что ею пишут. Главное для них не как, а что. Таким автором был один из самых талантливых и многообещающих писателей шестидесятых Фридрих Горенштейн. Он очень, прежде всего и только ценил мысль, идею, им высказываемую. Писать прозой или писать прозу вовсе не означает, что первое плохо, а второе прекрасно. Кому-то предпочтительнее «Хитроумный идальго Дон Кихот Ламанчский», написанный прозой на уровне «Николь, принеси мне туфли и ночной колпак», другим — «Госпожа Бовари» — роман, в котором каждое слово — проза.

78
{"b":"277805","o":1}