В довершение бедствий, предстоявших польско-русскому обществу, а с ним и всему русскому народу, не исключая и московского, разбойный элемент самой шляхты, неодолимый для лучших её представителей, польских и русских, продолжал развиваться на счет людей порядка и благоустройства. Подобно тому, как низовцы с украинскими гайдамаками изображали собою в Польше домашнюю Татарщину, буяны и хищники шляхтичи были в этом жалком государстве собственною, домашнею казатчиною. Под шум общей тревоги, произведенной гонитвою за низовцами и за проповедуемым ими гайдамачеством, местные шляхтичи, как и во времена Косинского, грабили друг друга, а некоторые из польско-русских дворян обратили грабежи и насилия в постоянный источник доходов, подобно Лащу Тучапскому. Зло было так велико, что сеймовая конституция 1638 года объявила на всю Польшу (не умалчивая уже, «ради великой гнусности дела и чтобы не было вредной памяти») следующее:
«Есть у нас такие люди, которые, не обращая внимания на общие войсковые законы, собирают вокруг себя купы из разного рода неоседлых людей, как-то: волохов, сербов, татар, лишенных чести шляхтичей, наконец, из собственных своих подданных, и с этими купами расхаживают из села в село по шляхетским имениям, разоряя убогих людей постоями и ночлегами, к великому обременению шляхетского сословия», и т. д.
Положение польского правительства было тем трагичнее, что, страдая от разнузданности шляхты вообще и жолнерского неистовства в особенности, оно, в глазах казаков и тех, которые сочувствовали казачеству, представлялось не миротворцем и защитником, а губителем несчастного края, возмущенного запорожскою интригою. Димитрий Гуня, сидя в своих окопах, делал вот какие внушения панам, которые решились положить конец украинскому своевольству:
«Мы думали», (писал он к Николаю Потоцкому), «что ваша милость, как пан христианский, сжалится над пролитием такого множества невинной крови, и как-нибудь положишь конец этим смутам. Но, видно, не для мира и благоустройства пришли вы в эти плавни, под Запорожское войско, со всеми своими силами, а с тем, чтобы до конца нас выгубить, распустив свои отряды, которые свирепствуют над невинною христианскою кровью хуже каких-нибудь неприятелей Св. Креста. Будучи жестокими тиранами, не имеете, видно, вы ни правды, ни страха Божия. Пускай бы уже воевали вы с нами, казаками, которые обрекли на то свою жизнь и возложили на Бога упование свое. Нет, вы нападаете на убогих людей, которых голос и невинно пролитая вами кровь вопиют к Богу о мщении, и возбуждают нас к нему. Теперь уже мы решились один на другом положить свои головы, стоя за свои кровавые заслуги, за права и вольности, данные нам издавна святой памяти польскими королями и уничтоженные нашими изменниками, но не примем такого мира, как под Кумейками».
Если бы было справедливо то, что пишут псевдоисторики о стоянье казаков за веру, о гонении польскими панами православия и о жидовском глумлении над церквами, попами и прихожанами среди казацкого края, то Гуня непременно попрекнул бы этим Потоцкого, и ухватился бы за ляшеское поругание религии, как за главное оправдание казацкого бунта. Но он говорит об одних войсковых интересах. Казаки разглагольствовали только перед своею публикою о наступлении ляхов на православную веру. Для возбуждения диких страстей, они сочиняли даже рапсодии о том, как покровительствуемые панами ляхами жиды-рандари вмешивались в церковные обряды. Ничего подобного не могли они написать к Потоцкому и его соратникам, в числе которых было множество людей православных.
На письмо Гуни Потоцкий отвечал, что казаки потеряли свои старинные права, вооружаясь против маестата его королевской милости, и должны довольствоваться правами, данными им теперь от короля и Речи Посполитой.
Казаки стояли на своем, — что иначе не положат оружия, как возвратив себе старые права.
Потоцкий повел свое войско на приступ (это было 1-го июля ст. ст.), а между тем его артиллерия действовала с двух пунктов. Казаки оборонялись целый день, а на другой день опять прислали просьбу о подтверждении им старых прав. Чтобы не ожесточать их против себя лично, Потоцкий отправил к ним послов с конституцией прошлого сейма и с уверением, что он исполняет лишь волю правительства, но отнюдь не посягает на их вольности.
Чтение конституции было заглушено криками верховодов бунта. Гуня просил послов обождать ответа до утра. Но прошло утро, а казаки не давали ответа. Наконец Потоцкий потерял терпение, тем больше, что кони у него в стане изнемогали от недостатка корма. Казаки также терпели голод. Потоцкий разослал отряды по ближайшим селам, из которых они добывали себе съестные припасы, и велел выжечь все до тла. Тогда осажденные взмолились о пощаде; но покорности, которой от них домогались, не выражали.
Началась опять пальба с разных сторон по казацким окопам; начались попытки вторгнуться в обложенный блокадою табор. Казаки отражали приступы, и хитрыми вылазками держали панское войско в постоянной тревоге. После утомительного, исполненного опасностей дня, наступила такая же ночь. Никто в панском стане не снимал с себя панциря и оружия.
Июля 5 произошла кровопролитная битва, но она не переменила затруднительных обстоятельств той и другой стороны. Оба войска были одинаково сильны своими преимуществами и одинаково слабы недостатками. Старые окопы, усовершенствованные казаками, защищали их от поражения, подобного Кумейскому. Казаков было так много, что они могли оборонять свою земляную крепость на всех доступных пунктах. Но их многолюдство быстро приближало время голода; а подвоз хлеба и сена сделался теперь очень затруднителен для мелких партий. Ни мужество казаков в обороне своей позиции, ни искусство, с которым они добывали себе продовольствие, не могли спасти их.
У них было в виду другое спасение. Просьбами о пощаде они только манили «ляхов»; вылазками они только развлекали их внимание, а кровопролитными битвами ослабляли малочисленного неприятеля, в ожидании подкрепления от корсунского полковника Филоненка, который давно уже вербовал новое ополчение вверху Днепра, с целью пробиться в казацкие окопы с огромным запасом заготовленного продовольствия. Но Филоненко не давал еще о себе вести.
О расправе с «ляхами» в открытой битве напрасно было думать. В борьбе панов с казаками более, нежели где-либо, оправдывалась истина, что ни телесная сила воинов, ни патриотический энтузиазм (которого казаки не имели) не могут устоять в битве против хорошо обученного войска; а панское войско в сравнении с казацким было почти то же, что римские легионы в сравнении с толпами варваров. Немецкая пехота, составлявшая опору этого войска, никогда не показала спины казакам, никогда не сдалась им в плен, и ложилась трупом до последнего человека на месте, как это случилось под Голтвою. Артиллериею заведовали у панов лучшие заграничные практики. Квартяное войско вербовалось из людей, которые не знали другого ремесла, кроме войны, и перепробовали все способы драки, от «татарского танца» и «казацкого веремия» до приемов, изобретенных Густавом Адольфом. Даже панские ополчения, состоявшие на половину из низшей шляхты, старались вести себя на поле битвы, как подобает истинным рыцарям, а некоторые, набранные из наемных татар, волохов, сербов и выписанных из реестра казаков, готовы были идти за своими «рейментарями» в какой-угодно огонь, как это доказывали «лащовщики».
Но в настоящем случае голодный, ограбленный и почти опустошенный край вдоль берегов Днепра, Сулы и пограничного от запорожских Диких Полей Тясмина представлял слишком скудные средства для содержания многочисленной, сравнительно с пехотою, конницы, да и люди не роскошничали в стане Потоцкого. Казаки сидели за высокими валами и делали беспрестанные вылазки. Отражение вылазок не обходилось для панов без несчастий, потому что все пространство вдоль окопов было изрыто круглыми ямками, на которых кони спотыкались, ломали ноги и опрокидывали всадников, а казаки, лежа в так называемых долках, или просто на земле, метко стреляли по всадникам.