О нерадостной поре своей жизни поэт потом напишет немало стихов, но что поразительно, в них не будет ни озлобления против людей, ни отчаяния. «Минус сорок показывал градусник Цельсия. На откосах смолисто пылали костры. Становились молочными черные рельсы, все в примерзших чешуйках сосновой коры. Мы их брали на плечи — тяжелые, длинные — и несли к полотну, где стучат молотки. Солнце мерзло от стужи над нашими спинами, над седыми вершинами спящей тайги. С каждым часом работы они тяжелели, синеватую сталь в наши плечи вдавив. И сочувственно хмурились темные ели, наше дружное «взяли!» сто раз повторив…»
А заканчивается стихотворение «Рельсы» такой строфой:
Я пронес на плечах
Магистраль многотонную!
Вот на этих плечах!
Позавидуйте мне!
В 1956 году Анатолий Жигулин вернулся в родной Воронеж, а в 1960‑м окончил лесохозяйственный факультет Воронежского лесотехнического института. В 1959 году, ровно через десять лет после первых газетных публикаций, в Воронеже вышла первая книжка поэта. Называлась она «Огни моего города». В газете «Молодой коммунар» появилась на нее рецензия — это был первый печатный отзыв на стихи Анатолия Жигулина. Называлась рецензия так: «Огни» согреют сердце». Автором ее был тогда еще начинающий критик Владимир Гусев.
«В сборнике Анатолия Жигулина «Огни моего города» есть стихотворение «Пушкинский томик» (это стихотворение было опубликовано в газете «Коммуна» в сорок девятом году. — А. Л.). Это нехитрое повествование о том, как человек вернулся в разрушенный город, как он думает о поломанных людских судьбах, разбитом счастье и вдруг находит на развалинах родного дома обгорелый том Пушкина. Радость подступает к сердцу; и человек с просветленным взглядом прячет книжку в карман солдатской шинели.
В этом раннем произведении Анатолия Жигулина… уже выражен склад его дарования.
Трудное испытание. Победа светлого, человечного. Вот главный мотив, проходящий через маленькую книжку стихов, выпущенную Воронежским книжным издательством…»
Так начиналась короткая газетная рецензия Владимира Гусева на первый сборник стихов своего земляка Анатолия Жигулина. О стихотворении «Пушкинский томик» В. Гусев сказал: «Это нехитрое повествование…» То же самое можно было бы сказать и о рецензии В. Гусева, однако в «этом нехитром повествовании» критика о первом стихотворном сборнике А. Жигулина, пожалуй, было сказано главное и о природе поэтического дарования молодого поэта, и о направле–нии его нравственных исканий. Потом о стихах Жигулина будет написано очень много разных и по своим литературным достоинствам и по степени доброжелательности к самому поэту статей, однако главное о его стихах будет уже подмечено молодым Владимиром Гусевым в его «нехитром» критическом анализе первой стихотворной книжки Анатолия Жигулина. И причина тому, с одной стороны, прозорливость молодого критика, а с другой — отчетливость эстетической позиции и определенность гражданских намерений молодого поэта.
В 1961 году в Воронеже у Анатолия Жигулина выходит вторая книжка стихов под названием «Костер–человек». Воронежский критик Анатолий Михайлович Абрамов, человек чуткой, щедрой и отзывчивой души, послал эту книгу Александру Трифоновичу Твардовскому. В сентябре А. Абрамов получает из Москвы телеграмму: «НАПИШИТЕ ДЛЯ НОВОГО МИРА РЕЦЕНЗИЮ НА КОСТЕР ЖИГУЛИНА ЗИТ ПЕРЕДАЙТЕ АВТОРУ МОЮ ПРОСЬБУ ПРИСЫЛАТЬ НОВЫЕ СТИХИ — ТВАРДОВСКИЙ».
Это было признание, признание не только литературного, поэтического таланта, но и признание поэтической судьбы. Тут же отправляются по почте стихи в «Новый мир», а 4 ноября молодой, воодушевленный признанием воронежский поэт Анатолий Жигулин приезжает в Москву и сразу же направляется в редакцию «Нового мира». О встрече с Твардовским я предоставлю рассказывать самому Жигулину.
«Первые слова Твардовского меня несколько удивили. Он внимательно присмотрелся ко мне и сказал:
— Вид у вас болезненный, но глаза веселые, живые. Верю, что вы выздоровеете!
Уже после я сообразил, что это, вероятно, Абрамов писал Твардовскому о моей болезни. Александр Трифонович попросил меня рассказать о себе, заинтересовался подробностями моей трудовой биографии. Читая стихотворение «Хлеб», в котором говорилось о работе на лесосеке, он спросил:
— А что, действительно была такая норма — двадцать кубометров?
Я объяснил, что норма выработки при валке леса зависит от многих условий: от диаметра и породы деревьев, от пилы (лучковая или двуручная) и даже от погоды.
— А вот у вас строка: «Под крики «бойся», брань и смех…» Что это значит — «бойся»?
Я объяснил, что так кричат вальщики при падении дерева, чтобы предупредить об опасности. Твардовский несколько раз повторил, как бы удивляясь непривычному оттенку слова:
— Гм… Бойся!.. Бойся!.. Это слово хорошо бы поставить в конце строки!
Читая «Полярные цветы», Твардовский отчеркнул строфу:
И разом ахнули ребята,
Нажал водитель на педаль:
Была светла и розовата
От тех цветов глухая даль.
— Не мне об этом говорить, — сказал он, — но ото же Твардовский.
Читая стихи, Александр Трифонович удивительно точно и сразу находил в них места, где хоть в малейшей степени нарушалась гармония, где стихотворная строка не соответствовала естественному движению внутреннего чувства. В моем стихотворении «Земля» рассказывалось о рытье котлована, об упорном сопротивлении земли, скованной мерзлотой. «Мы сначала снимали твой снежный покров. Кисти мерзлой брусники алели, как кровь. Корни сосен рубили потом топором, и тебя обжигали горячим костром…» Начальный вариант заканчивался так:
Наконец ты сдавалась,
Дымясь и скорбя.
Мы ведь люди, земля!
Мы сильнее тебя.
Ты обиду на нас
В глубине не таи:
Мы ведь люди, земля,
Мы ведь дети твои.
Стихотворение Твардовскому понравилось, но последнюю строфу он удалил беспощадно:
— Это нехорошо! Если вы дети, то земля — мать. А вы ее били–колотили, жгли костром. Да еще после этого говорите: не обижайся, мол, на нас — мы ведь твои дети!
Говорят, Твардовский в жизни бывал порою суров и даже резок, в частности в отношении к молодым поэтам. Допускаю, что в этом есть небольшая доля истины, идущая от высоких требований поэта к стихам. Но мне всегда открывался в нем прежде всего человек добрый, участливый, готовый помочь. Сейчас понимаю, как много значили для меня даже нечастые общения с Твардовским — и для моего творчества, и даже — не побоюсь сказать — для окончательного формирования моего мировоззрения. Не говоря уже о самом прямом участии Твардовского в моей судьбе (он хлопотал об устройстве меня в московскую больницу, звонил хирургу, который меня оперировал).
Для понимания одной очень важной, а может быть, и главной черты Твардовского (и человека, и поэта) значителен, на мой взгляд, следующий эпизод. В одну из встреч я показал ему свое стихотворение, в котором обыгрывалась старинная поговорка «Москва слезам не верит». В стихах говорилось о нелегких жизненных испытаниях, об их преодолении. Заканчивались они словами:
Я сам теперь не верю в слезы.
Я верю в мужество людей!