Мнение Л. Аннинского предварит поэт Дмитрий Голубков, откликнувшийся в семьдесят первом году на книгу Жигулина «Прозрачные дни» превосходной статьей. «Казалось, — писал он, — вряд ли поэт сможет создать что–либо равноценное таким стихотворениям, как «Кострожоги», «Я видел разные погосты», «Марта», «Бурундук». Казалось, иссяк поэт, выдохнув свою «почти обугленную душу» в строки редкостной силы и страстности».
Пожалуй, трудно назвать другого поэта, в творчестве которого произошел бы столь заметный перелом, причем этот перелом не был обусловлен каким–то резким изменением внешних обстоятельств жизни поэта. Не станем искать здесь конкретных причин тому, а лучше посмотрим, какие же изменения претерпел лирический герой Анатолия Жигулина во второй половине шестидесятых годов. Видимо, просто по небрежности Л. Аннинский поставил через запятую слова «исповедник» и «рассказчик», потому как при схожести амплуа (тот и другой о чем–то повествуют) есть между ними и принципиальная разница. «Рассказчик» повествует о пережитом, «исповедник» повествует о переживаемом. В том–то и дело, что где–то на переломе десятилетия произошел своего рода конфликт между прежним Жигулиным–рассказчиком и новым Жигулиным–исповедником, и верх в этом «конфликте» одержал Жигулин–исповедник.
Стихи Жигулина–рассказчика — это долгое повествование о пережитом, стихи Жигулина–исповедни–ка — это подробная исповедь души, помеченная переживаниями сегодняшнего дня. Не случайно, вероятно, и то, что стихи Жигулина–рассказчика всегда о конкретном случае, о конкретном эпизоде жизни и поэтому почти всегда озаглавлены («Кострожоги», «Бурундук», «Береза», «Костыли», «Хлеб», «Полярные цветы», «Рельсы», «Обвал», «Ночная смена», «Золото», «Художник» и т. д.). Эти стихи, разумеется, с ущербом для них все же можно пересказать. В стихах Жигулина–исповедника если и есть что–то конкретное, то не оно составляет их содержание, стихи эти, как правило, не озаглавлены, пересказать их невозможно.
Возьмем для примера концовочные строфы из стихов первого ряда:
Идя вперед,
За счастье споря,
Мы были к трудностям глухи.
Всю нашу боль,
Все наше горе
Мы переплавили в стихи.
(«Не сетуй, друг…», 1960)
Уж пятый час трясется кузов.
И склоны гор опять пусты.
А мы в ладонях заскорузлых
Все держим нежные цветы…
Наконец ты сдавалась,
Дымясь и скорбя.
Мы ведь люди, земля!
Мы сильнее тебя!
А весной, повздыхав о доле,
На делянке под птичий щелк
Отпустили зверька на волю.
В этом мы понимали толк.
Еще синел в низинах лед
И ныли пальцы от мороза,
А мы смотрели,
Как цветет
Давно погибшая береза.
«А мы смотрели…», «А мы… держим…», «Мы были… глухи…», «Мы ведь люди…», «…мы понимали…» Мы, мы, мы…
Тут как бы нет ничего личного, тут все соборно: работа, хлеб, заботы, радости, трудности, даже думы.
Что нам золото?
В дни тяжелые
Я от жадности злой не слеп.
Самородки большие, желтые
Отдавал за табак и хлеб.
Не о золоте были мысли…
В ночь тяжелую
У костра
Есть над чем поразмыслить в жизни
Кроме
Золота–серебра.
В этом стихотворении рассказывается о работе, затем о перекуре, во время которого мечтательно поговорили о весне, затем: «Покурили еще немного, золотинки в кисет смели и опять — по своим дорогам, к вагонеткам своим пошли». Герой по привычке задаст риторический вопрос, в котором еще присутствует в косвенном падеже местоимение «мы» («Что нам золото?»), а дальше уже останется один со своими мыслями не о «золоте–серебре».
О чем же эти мысли? Вот в том–то и дело, что самими мыслями с нами не поделятся. Где ж тут исповедальность и где тут исповедник? Нет, перед нами не исповедник, а рассказчик, хорошо знающий не только то, что нам следует рассказать, но и знающий, чего нам рассказывать не следует.
В более раннем стихотворении «Рельсы» (1959) Жигулин еще не нашел полностью нужную ему для его рассказов интонацию и форму разговора с читателем. В первых четырех строфах поэт доверительно и просто рассказывает о тяжелой работе (в этом ключе будут потом написаны и лучшие его стихотворения данного цикла), но затем вдруг улавливает в читателе оппонента и начинает вести разговор совсем в иной тональности. «Вы когда–нибудь знали такую работу?.. Вы хоть были когда–нибудь в этих местах?» и так далее. Эти вопросы будут задаваться вроде бы и не от себя лично, но закончится стихотворение выделением собственного «я»: «Я пронес на плечах магистраль многотонную! Вот на этих плечах! Позавидуйте мне!»
Жигулин–человек вправе был ставить и так вопросы, как всякий вдоволь потрудившийся или вдоволь повоевавший человек. Но Жигулин–поэт сразу же понял, что заявлять во всеуслышанье свои права не везде и не во всякий час уместно.
Не знаю, задавал или не задавал себе Жигулин вопрос: «Кто есть его лирический герой?» — но ответ он на него нашел очень быстро и правильный. Лирический герой Жигулина — это человек, который был не свидетелем жизни, а самым активным ее участником и которому есть что рассказать.
Впрочем, образ бывалого человека в нашей поэзии был уже создан, правда, это был не лирический герой, рассказывающий о лично пережитом, а найденный в жизни достоверный человеческий характер, ставший художественным образом. Я тут имею в виду знаменитого Василия Теркина.
Разумеется, сидя дома, бывалым не станешь, но и одного участия даже в важных и трудных событиях тут недостаточно. Истинно бывалым человеком может стать лишь человек с особым психическим складом, жизнелюбивым и духовно отзывчивым, способным в любую минуту рассредоточить внимание от собственного «я».
Буду ль жив еще? — Едва ли.
Тут воюй, а не гадай, —
так рассуждает бывалый воин Василий Теркин, хотя он отнюдь не безразличен к собственной судьбе, иначе перед ним и не встал бы вопрос: «Буду ль жив еще?» Но, ответив вроде бы отрицательно на свой вопрос, жизнелюбивый Теркин тут же уносится мечтой в родные края: