Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Ты помнишь ту фотографию Андре? Она еще у тебя?

Она тут же принимается рыться в шкафу, приговаривая: «Ох, сколько же здесь накопилось всяких бумаг, да разве тут разберешься?». Она сама, к несчастью, не любит ничего копить и время от времени начинает лихорадочно выбрасывать на помойку «всякое старье» из погреба, с чердака, отовсюду, так что для моих семейных исследований здесь в доме мало что уцелело. Впрочем, я не очень расстраиваюсь, утешая себя тем, что я не историк, не архивариус и что скудость документов в какой-то степени способствует человеческому прозрению, создает некие флюиды, помогает свободному парению фантазии, столь несправедливо осмеянной в наше время, хотя я могу голову дать на отсечение, что воображение способно возродить мир.

«Ах, все эти вещи!» — голос матери внезапно срывается, и я догадываюсь, что она наткнулась на фотографии моего отца, потому что она надолго замолкает, медлит и только спустя некоторое время, встрепенувшись, снова начинает рыться в ящиках. «Ага, вот она!» На этот раз я бережно кладу фотографию на стол, склоняюсь над ней и разглядываю с горячим интересом; я соглашаюсь признать то, от чего некогда отрекся и что теперь внезапно бросается мне в глаза: наше с ним сходство — тот же рот, лоб, взгляд, в котором я читаю ту же грусть, мечтательность, жажду чего-то иного, еще не названного, — словом, это как бы моя фотография, и примерно в том же возрасте. Как будто я сам сижу верхом на стуле, в саду, в период моего выздоровления, и лицо почти такое же!

— А ведь и верно, я на него похож!

— Ну слава богу, признал-таки. Я всегда тебе это говорила.

Я тут же спрашиваю, не сохранилось ли у нее еще чего-нибудь от Андре: другие фотографии, письма, рисунки… Она качает головой: наверное, осталось несколько писем, два или три, написанных им в конце жизни, но она не помнит, где они, надо бы поискать. А рисунки все потеряны. Есть только последний автопортрет, законченный им как раз перед смертью, когда он уже не вставал с больничной койки. Карандаш и бумага всегда были при нем, он попросил у санитарки зеркало. Она ответила: «Тебе вредно утомляться. Отдохни-ка лучше!», но он настаивал, и она, зная, что он все равно обречен, принесла ему зеркало. И тогда он начал рисовать — молча, серьезно, опираясь спиной на подушки.

— Этот портрет, — говорит мать, — должен быть в Клозье, в спальне наверху.

— Надо будет мне съездить туда посмотреть. Расскажи мне о нем!

Она описывает брата: очень ранимый, умный, мечтательный, пожалуй, нелюдимый и неловкий с чужими. Окончив школу и получив блестящий аттестат, он, конечно, не смог учиться дальше. Четырнадцать лет — пора приниматься за сабо, чем он лучше других! По вечерам он много читал, читал и по воскресеньям, когда молодежь бегала на танцульки. С отцом не ладил. И в конце концов нанялся на завод в Париже. Ему тоже хотелось уехать.

Он больше не может переносить деревенскую жизнь, пьяные скандалы отца и даже этот гатинэзский край, который раньше так любил и который сейчас так обезображен нескончаемо долгой зимой. В мастерской он с утра до вечера выдалбливает сабо, стиснув зубы, молча переносит придирки и ругательства. Сквозь мутные оконные стекла ему видны согбенные домишки по обочинам грязной дороги, где изредка с трудом пробирается крестьянин с мешком на плечах, толкая перед собой скрипучую тачку. «И в этом вся моя жизнь!» — думает он. Невыразимая тоска охватывает его при виде этой серой равнины, упирающейся в лес, при виде тощей живой изгороди, над которой тяжело нависают облака. Кому же довериться, кому излить душу? Жорж на войне, сестра его слишком мала, друзей у него нет, он не заходит в кафе, где старики толкуют о зерне, о свекле и о последних новостях с фронта. Работа также гнетет его: одни и те же движения, бубнящий голос отца, вечный запах стружек и лака! К тому же он так быстро устает, его лихорадит, и по вечерам он немного кашляет: наверное, бронхит, от которого он никак не избавится по такой гнилой зиме. «Ложись лучше пораньше, чем книжки читать! — кричит отец, застав его однажды поздно ночью укутанным в одеяло и с книгой на коленях. — Ты что думаешь, у нас керосин дармовой?» Андре не отвечает, он не желает спорить, он знает: что бы там ни было, а книгу у него не отнять. По вечерам, когда отец засыпает и храп его раздается в соседней комнате, он потихоньку зажигает лампу, осторожно выдвигает из-под кровати чемоданчик и достает из него Золя, Толстого, Ибсена, Гюго или же иногда — но гораздо реже — Кропоткина, Бакунина, Эрве, которых ему посоветовал читать старший брат — у того голова занята политикой, он активно работает в солдатских комитетах, читает «Юманите». Не то чтобы он, Андре, не интересовался политикой, просто он чувствует, что его настоящая страсть и призвание не в этом. И однако, я нахожу в одном из трех писем, которые мать все-таки отыскала, строки, взволновавшие меня. Письмо адресовано Жоржу.

«Я твердо верю и всегда буду верить в то, что ты и другие борцы за общее дело приносите величайшую жертву народу, от глупости и безразличия которого так страдаете. Сможет ли эта трагедия, что длится уже целых три года, расшевелить умы и обратить их к нашим идеям? Сможет ли народ Франции разобраться в деле Мальви, которое является процессом над всем рабочим классом? Вчера в газетах был напечатан протест ВКТ. Итак, Мальви должен отправиться в Сен-Себастьян, а не в Германию, как утверждал эта сволочь Моррас. Поистине, к чему иметь демократические убеждения в нашей республике — и так будет продолжаться и дальше, если те, кто представляет народ в парламенте, не поднимут наконец свой голос. Что станет со всеми нами под гнетом реакции, которая набирает силу с каждым днем?»

Я нахожу, что для восемнадцатилетнего юноши он мыслил весьма глубоко и ясно, и стиль его письма достоин всяческих похвал.

Иногда по вечерам, закончив работу, он умывается над ведром, стоящим у порога мастерской, отряхивает свои плисовые штаны от налипших стружек и, так же как несколько лет назад Жорж, вскакивает на велосипед и едет по дороге, ведущей в Мельруа. Он приезжает туда в полной темноте. Деревенские улочки уже опустели, тут стоит запах супа и хлева. Он толкает школьную калитку и, обтерев сабо на пороге, стучится в дверь кухни.

— Это я, Андре!

— Входи, — откликается она.

Жермена сидит за столом, покрытым клетчатой клеенкой. Она проверяет домашние задания, но, увидев, что вошел Андре, кладет ручку на край чернильницы, заправляет упавшую прядку волос за ухо и улыбается ему.

— Я не помешал? — спрашивает он.

— Да нет, ты мне никогда не мешаешь! Я тут проверяла диктанты. А ты уже отработал? Садись же, не стесняйся!

Он усаживается возле плиты, разматывает шарф и кладет его на колени.

— Как девочки? — спрашивает он.

— Хорошо. Они уже поужинали. Спят.

— Есть новости от Жоржа?

— Сегодня утром получила письмо. Пока в их секторе спокойно, но надолго ли? А может, он мне не пишет всей правды? Ох, эта война, когда же она кончится! Он ведь столько боролся, всю жизнь не знал покоя… Как я надеюсь, что хоть тебя не возьмут, Андре! Но поговорим о другом! Ты приехал за книгами?

— Да, эти две я уже кончил: «Человек-зверь» и «Ошибка аббата Мурэ».

Он разворачивает бумагу, в которую заботливо завернул книги, и кладет их на стол.

— Погоди-ка, сейчас я тебе выберу другие.

Она берет лампу, и они идут по коридору.

В классной комнате пахнет мелом, чернилами и золой, печурка уже погасла, и ночной холод затопил комнату. Жермена открывает шкаф, где рядами стоят книги, все в черных коленкоровых переплетах с маленькой наклейкой на обложке, где от руки написаны имя автора, название книги, номер: сотни три томов, которые она ласково поглаживает по корешкам.

— Ну что ж тебе дать? Еще Золя? Я знаю, ты его любишь. Вот возьми «Землю» и «Разгром» — это прекрасная антивоенная книга. Знаешь, а ведь ты почти все здесь уже прочел. Ах, что бы мы делали без книг! Надо бы купить еще, но денег не хватает.

24
{"b":"277085","o":1}