— А… Ишь какая механика. А правда ли, мужики, что мы позапрошлый год целую тонну золота за хлеб отвалили?
— Загнул.
— Не может быть.
— А я слышал — сто тонн.
— Хоть бы и сто.
— И как же это так получается, чтобы Россия хлеб покупала?
— У тебя надо спросить. Ты колхозник. Ты его производишь.
— Почему же у них лишний хлеб оказался? Народу, значит, меньше?
— У них урожай.
— А что, мужики, давайте вспомянем. Очень уж мужик был хорош. Только не чокаться, не чокаться.
— Дай бог ему царство небесное.
Николай Румяный снова взял разговор в свои руки:
— Вот ты скажи… Если тебя начнешь обижать, ты обидишься?
— Ну как же. Кого хошь разозлить можно. Какая корова, и то, если разозлить, рогом ткнет.
— Так. А Иван Митрич был какой?
— Да…
— Ты его убижай.. — Нужно заметить, что это «убижай» очень характерно для нашего владимирского говора. Безударное «о» в начале слова слышится как чистое «у»: угород, убязательно, угурец. — Нет, ты его убижай, убижай, нарочно убижай, а он… не убижается! Вот какой был человек.
Начались воспоминания об Иване Дмитриевиче. Мне вспомнились теплые июльские ночи моих студенческих лет, когда я приезжал в село на каникулы. Каждую ночь в два часа Иван Дмитриевич стучал палкой в мое окно и неизменно с одной и той же точнейшей интонацией тянул: «Вова, вставай!»
Я с вечера просил, чтобы он будил меня в этот час на рыбалку. Встанешь, зари еще нет. Едва-едва начинает брезжить. Земля на тропинке сухая, припыленная, а по сторонам на травах тяжелая, как горох, роса. Особенная сладость — успеть прийти на реку, пока не развиднелось. Точно знаешь, что не прозевал ничего, и все, что должно быть, все пока впереди. Если даже и нет клева, все равно не будет думаться, что, наверно, он был на самой ранней заре. Вот она, самая ранняя заря, только еще разгорается за холмом. Еще белым туманом курится тихая черная вода, еще не прилетел самый первый рассветный ветерок, чтобы поколебать туман и сморщить водное чистое зеркало.
До сих пор у меня в ушах стоит певучая фраза: «Вова, вставай». Теперь все это далеко и безвозвратно не потому, что умер Иван Дмитриевич и никто уж не крикнет: «Вова, вставай!» — так именно, как кричал покойник. Но потому, что, если и встанешь, не слышишь в себе того молодого азарта и трепета, той удивительной радости при виде каждой росинки, каждого румяного облачка, на глазах угасающей, последней голубоватой звезды. Неужели не будет никогда больше этого слова «вставай» и всего, что шло потом за этим добрым предутренним зовом?
— Мужики, мне слово, хочу рассказать про Ивана Митрича! — воскликнул один из поминальщиков. К этому времени стаканы начали делать свое дело. Трудно было одному человеку привлечь к себе всеобщее внимание. И говорили и слушали все сразу, однако тут утихомирились. — Мужики, я вам расскажу. Эх, какой человек был. Еду я из Черкутина с ярманки. Тогда еще ярманки были. Гляжу, сидит на траве Иван Митрич. Какой он был человек, вы сами знаете.
— Неуж.
— Не то что кого, зверя за всю жизнь не обидел.
— Человек-то? Ты его убижай, нарошно убижай…
— Да. Сидит он, значит, на траве и просит отвезти его домой. Я, говорит, тебе меру овса дам, только отвези. Ладно. Привоз я его домой, а на телеге, пока вез, его разобрало. Выбегает тут тетя Агаша с поленом, как начала его…
— Стой, стой, это ты не дело. Мы не для этого собрались. Нельзя.
Рассказчик сконфузился, умолк и сел.
— Древние говорили: о мертвых или говори хорошо, или не говори совсем.
Тогда вскочил бригадир Василий Михайлович:
— Давайте я случай расскажу. Пошел я по селу наряжать на собрание. А меня на этом собрании хотели снимать. Он и говорит… — Тут у рассказчика перехватило в горле от воспоминаний, а на глаза навернулись слезы. — Он и говорит: «Я приду. Только можно ли я выступлю за тебя…» — Стакан задрожал у нашего бригадира. — Эх! Вот какой это был человек.
— Не чокаться, мужики, не полагается.
Вдруг относительно тихую, во всяком случае, мирную нашу трапезу нарушил обиженный громкий возглас, усиленный ударом кулака по столу.
— Это, значит, что же? Бригадир говорит — у него правда. А я говорю — неправда? Нет, я всю правду рассказал, и насчет ярманки, и меры овса… Да я за свою правду… А! Вот оно что? Если я говорю — садись, неправда. А бригадир говорит — правда? Пустите меня. Да й. за свою правду!..
Может, и дошло бы до потасовки, потому что очень велико и яростно было стремление отстоять свою правду, но ради поминок кое-как успокоились.
Чтобы разрядить обстановку, затеяли разговор о смешном случае, который был всем известен, кроме меня. Все смеялись, вспоминая, лишь я не знал, что к чему. Председатель, сидевший слева от меня, начал рассказывать:
— Человека этого ты знаешь. Человек хороший. — Он назвал мужика из соседней деревни. — Должно быть, с приятелем они зашли в ресторан «Веник»…
Для меня это было ново. Но я сразу догадался, о чем идет речь, и вспомнил Гоголя, который говорит, что русский человек если уж припечатает прозвище, то в самую точку. Здесь, правда, речь идет о прозвище явления, а не человека, но это все одно. Покупая в магазине водку, оглядываются питоки, думают, где бы можно было в тепле присесть, чтобы стакан и стол и можно было положить луковицу, либо поставить банку с консервами. Я не думаю, чтобы одинокая пожилая женщина, Веруха, сама пригласила первую партию. Как-нибудь получилось безыскусственно, но в то же время и неизбежно. Механизаторы, шоферы, колхозники захотят — тотчас идут со своим питьем к Верухе, где безошибочно находят все, что им нужно: относительное тепло, стол, стаканы, краюху хлеба, и даже вилки, и даже воду, если понадобится запить. Не последнее дело и способность поговорить со стороны хозяйки. Тут нет сусального: пожалуйста, проходите, гости милые. Тут все проще.
— Что, опять приперлись? И ты тут (на кого-нибудь в отдельности). Мало тебя жена в четверг лупила? Нальют бельмы-то, себя не помнят.
После такого вступления гости чувствуют себя как-то непринужденнее. Шутят, пьют, тут же, бывает, и подерутся, тут же под лавкой и отсыпаются в случае перебора. Хозяйке этой своеобразной корчмы остаются после всех баталий порожние бутылки — единственная ее корысть. Эту импровизированную корчму, оказывается, и зовут в деревне рестораном «Веник».
Итак, герой приключения, о котором начал рассказывать председатель, побывал у Верухи. По дороге к себе в деревню он решил разыграть комедию. Начал кататься по снегу и кричать: «Батюшки, батюшки!» В деревне было услышано. Жена собрала соседей, подхватила салазки, побежала на помощь. Видят, человек схватился за живот, идти не может, не может даже и встать. Но человек большой и тяжелый, а салазки маленькие. На этом месте больше всего смеялись за нашим столом. Оказывается, плечи детины уместились на салазках, длинные же ноги его несли на весу, на каждую ногу по человеку. Дружно несли с крутой горы, потом в гору. Нужно было переехать реку. Потрудились немало. Притворщику вовремя все свести бы на шутку, пока еще не очень намучились. Но он крепился до самого дома. Это время у него ушло на сочинение частушки. Около крыльца он исполнил свое новое произведение:
В поле вьюга, в поле вьюга,
Белая метелица.
Меня к дому привезли,
А мне и не верится.
Все, кто прибежал к нему на помощь, на выручку, рассердились. Один даже плюнул на салазки. Проказник, как говорится, переиграл. У меня тоже невольно сорвалось, что нельзя, мол, играть на доверии, это, мол, последнее дело. Председатель спохватился, начал всячески хвалить незадачливого шутника. А что хвалить, я и сам знаю, что человек он вполне хороший. Никакой древнеримской поговорки, правда, к этому случаю у председателя не подобралось.
За столом между тем кипели страсти. Наступал тот самый миг, о котором так мечтал покойный Иван Дмитриевич, завещая насчет поминок: пора было всех нас разводить под руки по домам.