Тетя Агаша взяла в сберкассе на какие-то нужды восемьдесят пять рублей. Тугим сверточком в платочке положила в какой-то там юбочный потайной карман, приплюхала домой. Через некоторое время к ней пришла Шура Тореева.
— Ну, сказывай, чего потеряла?
— Ничего не теряла.
— Догадайся, чего потеряла, а то не отдам, — смеялась Шура.
Тетя Агаша щупает сквозь юбки свой карман, а в открытую посмотреть не хочет: не любят у нас на чужих глазах деньги считать. Шура наконец сжалилась, подала ей сверточек — восемьдесят пять рублей — по деревне деньги не малые.
Иван Дмитриевич с тех пор стал твердить:
— Слушай, старуха, я раньше тебя помру…
— Полно тебе, молчи уж. Я вон какая старая, едва хожу, а ты хоть бы что…
— Не перечь, а слушай. Я раньше тебя помру. Значит, наказываю: держись за Торева.
Вскоре стало известно, что Иван Дмитриевич отписал на Торевых и свою покосившуюся избушку, и то, что было накоплено за долгую и тихую жизнь, — восемьсот рублей. С тем, однако, отписал условием, чтобы как следует похоронить тетю Агашу, когда она умрет.
— Ишь ты, как получилось. Теперь и рассуди, — говорили впоследствии где-нибудь у колодца. — Не пожалела, вернула находку, восемьдесят рублей, тоже ведь не восемь копеек. Ан, через это нашла — восемьсот. Теперь и рассуди.
Тореевы, с первого дня, с самых Иван-Дмитриевичевых похорон, взяли тетю Агашу под свою опеку. Вот почему именно Шура Тореева пришла звать на поминки.
Мы пошли.
Мало того что сам дом был весь перекошен: и завалинка, и окна, и крыша, и труба, даже лавочка перед домом, но и внутри, оказывается, у него перекосились каждый порожек, каждая планочка. По кривому крылечку мы, протиснувшись в кривую наружную дверь, прошли в кривые сени, потом оказались в еще более кривом коридорчике, а потом уж, низко наклонившись, шагнули в горнилу.
Как ни странно, горенка в этом домишке, где все криво, оказалась прямой и ровной. Буквой «Т», но не вплотную друг к другу, поставлены два стола. За передним, поперечным столом ко времени нашего прихода сидело семеро мужиков. Значит, я должен был сесть восьмым, да еще пришел вскоре председатель колхоза.
За продольным столом, ближе к дверям, сидели женщины. И за тем и за другим столом потеснились, прогремели табуретками и стульями, мы уселись.
Единственная причина, из-за которой иногда не хочется идти в гости в тот или иной деревенский дом, — водка. И хорошо бы отдать честь, поговорить по душам, но как вспомнишь… Из рюмочек почему-то не принято. Не успеешь устроиться на место, как перед тобой возникает граненый стакан, налитый доверху. Не пойти в гости никак нельзя. Тотчас скажут, что зазнался москвич, считает зазорным с нами, простыми тружениками деревни… Но пить из стакана (разумеется, не единожды) тоже ведь никак нельзя без риска помереть либо тут же за столом, либо придя домой, на кровати.
Кроме того, я узнал о завещании Ивана Дмитриевича, в котором он просил свою старуху собрать на поминки мужиков и напоить, «чтобы уводили под руки».
На столе стояла следующая еда: селедка с луком и маслом, студень, яйца, крупнорубленые, облитые сметаной, открытые консервные банки с сайрой, консервы в томате, печенье и мед. Без меда не бывает ни одних поминок.
Усевшись, мы прежде всего съели по ложке меда — полагается по обычаю.
— Ну что же, мужики, теперь вроде бы все собрались, помянем…
— Не чокаться, мужики, не чокаться. На поминках не полагается.
Если бы кто-нибудь не видел происходящего, а только слышал, то он по этому возгласу: «Не чокаться, мужики, не полагается» — точно подсчитал бы, сколько раз поднимались от стола тяжелые граненые стаканы.
Велик ли обычай — не чокаться, — но сразу все как-то притихли, сразу все поняли важность происходящего. Не чокнувшись, выпили и закусили.
— А ведь как помер-то, — доносилось с женского стола. Это значит, вновь пришедшей рассказывают все подробности, как именно Иван Дмитриевич помирал. — Голова, говорит, разламывается. Я говорю, полежи, Ваня. Приляг, пройдет. Сразу, сразу послушался, прилег. Потом как крикнет: «Баба!» Я к нему. А он уж только глядит.
— Как помер-то, а? Такую смерть за деньги не купишь.
— Не купишь, милочка, не купишь.
— Кабы такую смерть бог послал…
— Не говори, милочка, не говори.
У нас за столом тянулась своя ниточка.
— А ведь очередь-то, мужики, была не его.
— Нет, не его.
— Она, брат, очереди не признает. Бывает, вроде и молодой и на вид и так, а смотришь, и нет. А старик живет.
— Известно, скрипучее дерево дольше стоит.
— Вон хоть теперь соседа твоего возьми. Алкоголик? Алкоголик…
— Ну, давайте, мужики, Не чокаться, не чокаться, не полагается.
— Я и говорю. Сосед твой алкоголик? Алкоголик.
— Чего говорить? Запоями страдает всю жизнь.
— А сколько лет?
— Восемьдесят два.
— То-то и оно.
— Постойте, постойте, мужики, я вас спрошу: вино пить вредно?
Это в разговор вступил останинский мужик Николай, по прозванию «Румяный». Он всю жизнь держит пасеку. А так как пасек мало сейчас в наших местах, а мед дорог, то, конечно, живет он крепенько и себе на уме. Рассуждает степенно, не торопясь, не просто болтает языком, в чем можно будет сейчас же убедиться. Лицо у него действительно всю жизнь было румяное, красное, как помидор. Краснота и сейчас еще проглядывает сквозь старческую дубленую желтизну. Ходит он теперь согнувшись и все жалуется, что гора, которую ему приходится преодолевать по дороге в наше село, делается все длиннее и круче.
— Нет, я спрашиваю, вино пить вредно?
— Это… Вопрос, как и сколько.
— Нет, но все-таки много пить вредно?
— Ну, вредно.
— Одеколон пить вредно?
— Неуж. Какая тут польза — одеколон?
— Денатурат пить вредно?
Все начали догадываться, к чему уронит Николай Михайлович, но не перебивали столь стройную систему вопросов.
— А политуру пить вредно?
— Что говорить, известно — политура.
— Древние говорили: Memento mori. То есть помни о смерти, — неожиданно врезался председатель колхоза, приезжий для нас человек, окончивший в Иванове сельхозвуз.
— А что, мужики, давайте, только не чокаться.
— Неужели чокаться? Не полагается.
— Значит, и политуру пить вредно?
— Куда…
— А пудру пить вредно?
— Пудру?!
— Очень просто. Разводят ее водой, отцеживают.
— Значит, все вредно? — обвел нас взглядом торжествующего победителя Николай Румяный. — Значит, долго не проживешь?
— Да уж куда с пудры-то.
— Так, так, — продлевал свой триумф Николай Михайлович, — а Макушкин?
Мы были сражены, повержены в прах, уничтожены. Макушкин из соседней деревни действительно всю жизнь таскал в кармане пузырек с какой-то дрянью и пил из него время от времени. Отхлебывал через каждые полчаса. Денатурат считался деликатесом. Умер Макушкин восьмидесяти с чем-то лет.
— Да! Долго подводил, но подвел. А что, Николай Михайлович, деньжонок ты, знаем, накопил, а золота, поди, нету?
— Приходи с шапкой, насыплю.
— Мужики, а кто мне объяснит, зачем это нужно золото, ну хоть государству, и что в нем есть, и как, и к чему?
— А как же, чудак человек, чай, золото…
— Вот я и спрашиваю, что в нем есть и зачем оно, к какому делу? У нас, например, у колхозников, его нет, а живем.
— Древние говорили: Homo hominis lupus est. To есть человек человеку — волк. Но для нас эт-то не годится, — отрезал председатель колхоза.
Все взгляды обернулись ко мне в надежде, что москвич-то уж растолкует, но заместитель председателя колхоза Александр Павлович взял эту роль на себя.
— Рассуди. Мы покупаем у американцев, они покупают у нас. Можно и без денег. Они нам машину, мы им лесу или водки…
— Неуж у них своей водки нету?
— Значит, против нашей не устоит.
— А что, мужики, давайте, только не чокаться, не чокаться, не полагается.
— И вот получается так, что мы у них взяли товару на сто рублей, они у нас на пятнадцать. Не сходится. Разницу покрываем золотом.