Отец, единственный, кто никогда не бил Генку, поцеловал его в лоб и спросил, откуда пилотка. Генка промямлил, что дали поносить; он любил отца, но как-то стыдливо, с налетом презрения и жалости, все соседские отцы воевали, кровь проливали, а его прохлаждался где-то «за ура», а когда товарищ Сталин послал его на фронт, то он без всякого «ура» попался в плен — вот и пришел без пилотки и без наград. И шел долго — он однажды показывал матери на карте — через центр на розовом цвете, которым на земле покрашена самая счастливая страна. Обычно отец брал голову Генки в свои огромные ладони и целовал в лоб. И всегда становилось Генке не по себе… В тот раз отец сразу же стал хвалить его за геройский, в пилотке с красной звездой, вид. Генка заулыбался польщенно и проболтался про пьяницу с тележкой. Вдруг отцовские пальцы больно сжали ухо. Мать заступилась, но отец зло цыкнул на нее и повел Генку за ухо к пивной палатке. Не отпускал, пока не нашли того пьянчужку, опять уже переселившегося на тележку. «Он своровал, теперь возвращает», — объяснил отец, когда Генка отдал пилотку. Тот скользнул мутным, страшным взглядом, проворчал: «Тут, бляха-муха, жись своровата. На, малый, носи ее хошь век, а под пули не суйся». И вдруг заорал, завизжал, краснея и покрываясь потом: «Да в солдаты, сука, не ходи! Выколь себе глаз, отрубь руку, в землю заройся — а не ходи, не ходи!» У Генки слезы высохли вмиг, а отец уже уводил его быстро, и пилотка теперь законная. Зря только за ухо таскал, совсем зря.
Тот обычный отцов поцелуй Геннадий Акимович и сейчас иногда чувствовал на лбу — словно горячая, геройская красная звезда. А тогда, со смертью отца, ушли из его жизни стыдливая жалость и вечное ощущение вины перед всеми, толкавшее на дикие выходки и бесшабашную смелость. Остались взамен тяжелые, если не увернуться, подзатыльники старшей сестры, страшно ругачей, и нытье младшего брата, плаксивого попрошайки удовольствий и ценностей — деревянного кинжала, хорошей резинки на рогатку, змея, который летает… Мать вкладывала ума отцовским ремнем, и всегда обоим. И они дружно выли, размазывая по щекам обильные слезы, такие горькие, будто через них выходила дымная горечь сумеречных костров на свалках и пустырях, когда с гиканьем прыгали всей ватагой через высокий огонь или отливали свинцовые биты для игры в расшибок. Изредка попадало им и за школьные двойки; Генка загодя каждый раз гадал — минует их кара или нет; для этого он старался думать как мать — о подсолнечном масле и рыбьем жире, о копченых ребрах и перешиваний какой-нибудь одежки в совсем новую. Припоминал сначала плохое, потом хорошее, что повлияло бы на ее настроение, и, бывало, успокаивал братишку: «Да не скули ты! Сегодня же дядя Петя придет; лишь пожалится ему на нас — и апсай», — так у них тогда произносился футбольный «офсайд». Генку взяли во вратари за бесстрашные падения при добыче арбузов.
На длинном косогоре от Земляного моста к бору машины еле тянули по булыжной дороге. В бору старшие ребята забирались в кузов и скидывали съедобные продукты, а младшие подбирали — и с глаз долой. Картошку пекли сами, капусту, свеклу, морковку делили по справедливости. Матерям говорили: с машины упало… Но арбуз-то не бросишь — расколется, и младшим полагалось любой ценой поймать его. Генка самозабвенно бежал возле машины, растопырив руки. И вот летит сверху арбуз как булыжник. Генка мягко принимает его на свою фанерную грудь, обхватывает руками и мужественно шлепается ягодицами на пыльную обочину. Вскакивает, тащит добычу в сосенки — и опять со всех ног за машиной, по три штуки успевал поймать. Насладившись арбузами, мчались купаться, и на берегу Серпа Генка, устав загорать и возиться с товарищами, углублялся в изучение цыпок на руках, чирьев на ногах и синяков на своем худосочном, в грязных, несмываемых разводах, теле. Лишь звезда на его пилотке всегда блестела как новая.
Как новая всегда блестела и лысинка дяди Пети, который был то ли дальним родственником, то ли близким соседом; он щекотал «мальцов» и громоподобно учил жить — воспитывал по просьбе матери. Братья беззвучно дергались от щекотки и деловито уплетали его приношения — торт и арбуз. Мать доставала бутылку с красивой картинкой фрукта или ягоды, и получался у них маленький домашний праздник, даже пели иногда вместе про Щорса или про тачанку. Обычно дядя Петя ударялся в воспоминания о взаимодействии фронтов на участке от Белого до Черного морей, а когда разрезали арбуз — красный, мясистый, как его лицо, то он всегда кричал: «Что-что, а выбирать я умею!» И впрямь — этот, выбранный, почему-то всегда был сочнее и слаще тех, машинных.
Осенью оказалось, что дядя Петя все же не генерал, а тренер по борьбе. На занятиях его лицо строго темнело, по нему текли ручьи пота. Громкая доброта испарялась, и тихий, беспощадный голос требовал выложиться до конца. Через год, когда Генка уже ощущал в себе жесткую, верткую неподатливость, дядя Петя, точнее, Петр Петрович, учил их разгадывать задумки противника, замедленно демонстрируя подсечки и захваты, но повторял все время; «Противника не выбирают», и у Генки возникало недоумение: а разве мать или братьев-сестер выбирают?
Улица да и весь город заразились Фантомасом, но Генка, насквозь пропитанный историями про Шерлока Холмса и про наших самоотверженных чекистов, перебаливал манией сыщика. Однажды от делать нечего он устроил слежку за сестрой; та уже училась в трамвайном парке на кассира и переписывалась с женихом-солдатом. Генка поразился; у кинотеатра сестра встретилась с Петром Петровичем. Но когда после кино они направились к бору, его жар сыска сразу остыл — сестре же обидно, что теперь с братьями не справляется, вот она и упросила Петра Петровича подучить ее тайком борцовским приемчикам. К ним в гости Петр Петрович давно уже не захаживал. Мать иногда расспрашивала про него, и рассказывал о своем кумире младший брат; Генка отмалчивался, он же помнил, как мать гордо отвечала злой подъездной старухе с первого этажа; «Хоть год, но мой!»
Появился из армии белобрысый, улыбчивый жених Толя, и братья засекли, как Толя и сестра целовались на лавочке под акацией. Братишка развеселился тем шальным весельем, с каким еще совсем недавно они пожирали белые цветы с этого дерева, а для Генки сладковатые цветы и насмешливая радость вдруг потеряли вкус и смысл, ему томительно и стыдно тоже захотелось посидеть на лавочке с какой-нибудь девчонкой.
Ранней весной солдаты перетаскивали из автоконтейнеров мебель и узлы-ковры в подъезд соседнего дома, а она гуляла поблизости со щенком немецкой овчарки на поводке. Она старалась не наступать в ручьи и мокрый снег, но щенок мотался повсюду и наконец притянул ее к месту, где останавливалась мусорная машина.
— Хорошая собака, — похвалил Генка, выйдя на улицу с мусорным ведром.
— Двести рублей, — ответил тонкий, бесстрастный голосок.
— А как ее зовут?
— Ральф.
— А, значит, это он.
— Да, — сказала она, — сук.
Генка поморщился от неумелого ругательного слова.
— А ты вообще откуда взялась?
— Мы с китайской границы…
Она всегда так говорила, будто существовала во множественном числе, и было все же что-то китайское в ней, на Генкин взгляд, — плавность движений, прямая спина, чуть раскосые всезнающие глаза. Она занялась щенком, шлепая его варежкой по морде.
— Испортишь пса, — строго сказал ей Генка. В этот же вечер он взял в библиотеке руководство по служебным собакам. И начались три самых странных, самых горьких, самых счастливых года в его жизни — три года Нелли под знаком Ральфа (три года Ральфа под знаком Нелли). Открывала домработница тетя Саша. Ральф с радостным визгом бросался к нему, а Нелли, бывало, и не показывалась из своей комнаты, если выходила, то ее внимания и ласк доставалось больше Ральфу. Он с горячей душой взялся воспитывать пса, хотя уже и работал, и учился в ШРМе, а ее отстраненность, хотя и щебечущая, и с дружеской улыбкой, не исчезла даже когда они уже целовались — рафинированные, слегка приторные поцелуи, чем-то похожие на китайский цветочный чай. Он, забыв себя, носился с Ральфом по самодельной собачьей полосе препятствий, таскался по следам дружков через болота и свалки, прыгал через огонь и трехметровый забор, а она могла отказаться от заранее договоренного кино или дискотеки из-за легкого грибного дождичка. С псом он выкладывался и добился от него высших собачьих умений; от нее же он не мог дождаться и ласкового слова, и никогда так и не понял: то ли она всегда перед ним как на ладони, то ли душа ее для него за семью печатями. В цеху, где он слесарил, все грохотало и тряслось, но ничуть не мешало легкому, уверенному самочувствию; у нее же дома, где только ворчанье пса или звяканье тети Сашиных кастрюль, он терялся и с острой нервической дрожью ощущал себя песчинкой в пустыне.