— А я очень рассудительная и правильная, — похвалилась Людочка дома.
Во дворе детского сада случилась драчка из-за совка, и его подхватила Людочка:
— Раз не умеете по очереди, тогда вместе смотрите, как я играю.
— Я тебе сейчас как дам! — сказал мальчик.
— Нельзя, — отвечала Людочка миролюбиво, — ты мне просто так дашь, а я тебе совком дам.
— А я тебе тогда голову оторву, вонючка ты этакая!
— А она у меня не отрывается.
— Ну тогда я как на танк сяду и как на тебя наеду!
— Вот и не наедешь, танк маленький, а я большая.
Техничка неподалеку выливала под кусты грязную воду, она-то и сказала:
— Рассудительная девочка.
Ну а «правильная» — это Людочка прибавила сама; она уже знала, что «правильное» — это даже лучше, чем «хорошее».
«Очень правильная и рассудительная» — сразу и надолго прилипло к ней; так ее называли и папа с мамой, и бабушка с дедушкой, и все другие взрослые; Людочка в лепешку расшибалась, чтобы оправдать уважение и доверие. Лишь бабушка, папина мама, называла ее как никто — «Люська», и всегда еще вдобавок что-нибудь обидное, бессмысленно-уничижительное вроде «Люська-пуська» или «тпруська», или даже «квакуська-побируська»… На Людкины обиды бабка ноль внимания, а ведь это же ужасно неправильно, что ее, отличницу, комсорга класса, вдруг прозывают — и ведь ни за что! — как-нибудь глупо: «Люська-испугуська»… Нет, бабка не имела права на это. Впрочем, если рассуждать здраво, бабка на многое не имела права: жить одной в деревне — жила бы у тети, своей дочери, в Серпейске, или приехала бы жить к ним, как звал ее папа, или, к примеру, зажигать огонек под иконой — она же не верила в бога! Но бабка зажигала, и Людка удивлялась: как так, не верить, но все равно зажигать?! Она устроила бабке спецопрос: почему попы пьют водку и едят мясо, когда хотят? Что есть опиум? Зачем приучать детей (то есть ее, Людку) к вере, если у них уже воспитана вера в коммунизм? Ведь лучше ничего не бывает, потому что коммунисты всегда и во всем впереди всех!
— Господь с тобой! — отбивалась бабка. — Не верю я в бога, черта намалеванного, и опий для народа я тоже не потребляю. А про попов?.. Я не учена, кто их знает, что они пьют-едят? Я с ними не едала — не пивала; небось, что и люди, ничего заморского… Да я сама при комсомоле была! И муж, твой дед, — тоже большой комсомолец в городе был!
— А иконы? А плошку зачем зажигаешь?
— Иконы-то мне вместе с избой от свекрухи перешли, не я вешала — не я и сниму; и лампадку она меня посвятила когда зажигать…
Людка тогда переспросила, что такое «свекруха», и примолкла; она почему-то стеснялась разговаривать про этого деда, хотя знала, что он погиб на войне, но не Великой Отечественной, а маленькой, финской; она видела дедов орден у бабки в шкатулке и его большую фотографию над комодом, но как-то все это было неправильно, не по-настоящему. Вот другой дедушка — это ветеран! У него и орденов-медалей полна грудь, и фотографии, и ходить с ним за руку на День Победы ух как здорово было! А этот — и буденовка косо, и чуб торчит, а китель без награды… И для деда слишком уж молодой, смотрит хитро-хитро, ехидно-ехидно, улыбочка какая-то… придурковатая. Не зря бабка говаривала, что не хотел он тогда фотографироваться, под хмельком был, да бабка заставила…
Совсем-совсем в детстве Людка прожила здесь, у бабки, два года, причем один год без родителей — отца тогда назначили на строительство в Туркмению, там пока жили в палатках, вот ее и не взяли. Она той поры ничуть не помнила и своим первым приездом сюда считала приезд с отцом после шестого класса, он тогда отгуливал три отпуска подряд. В первый приезд тоже было все неправильно, начиная с бабкиного возгласа: «Ах, ты Люська-красотуська-карапуська!», но тогда был отец, мог так ругнуть, что замрешь на месте, а душа в пятки уйдет. Они все лето вдвоем ходили по грибы-ягоды, косили сено, а еще ездили в Серпейск знакомиться с тетей и даже в Москву на целую неделю выбрались — жили у папиных знакомых, посещали театры и музеи, катались на метро. Все было ярко и празднично, ко как-то смазалось в памяти, а вот второй приезд, после восьмого класса, без папы… Во-первых, Людка отчитала бабку за то, что она вместо коровы завела козу.
— От коровы лучше пахло, — сказала Людка, — а эта коза как будто всегда сопливая.
Бабка вздохнула:
— Коли так, то подари ей носовой платок, а на нем вышей: «Козе-дерезе от Люськи-ругуськи», и духами его смочи.
— Духами не мочат, а душатся, — поправила Людка.
— Сходи-ка лучше за водой, краля ты городская, хушь по полведра принеси.
За водой — это понятно, это участие в общем труде, а вот зачем краля? За что краля?! Схватила ведра, полетела. Одно ведро, цилиндрическое, на длинной веревке, — доставать по колесику, через блок. Людка аккуратно опустила ведро в колодец, оно слегка наполнилось, но не тонуло никак. Людка стала им плюхать и упустила веревку. Тут ведро сразу и утонуло, лишь конец веревки плавал. Людка растерялась: ушла с двумя, а вернется с одним пустым?.. Мальчишка, одетый как беспризорник — деревенские пацаны часто так одевались, — это Людка помнила еще по первому приезду, — а этот еще и в зимней шапке, — заглянул в колодец, почесал за ухом:
— Ща, «кошку» туда кинем, погоди…
Он положил удочку и ушел. Может, он ненормальный? Разве кошек бросают в колодцы?.. Она терпеливо ждала, хотя не слишком-то приятно изображать деловую девочку на виду всей деревни. Мальчишка принес что-то вроде большого-большого строенного рыболовного крючка на длинной цепи, свесился в колодец и вскоре достал ее ведро, полное воды. Перелил и тут же достал еще, сказал:
— Хошь, выходи вечерком, на лошади покатаю.
Из-за его потешной серьезности Людка прыснула:
— Как же я выйду? У меня же валенков нету! — Мальчишка отнес «кошку», а потом увидел, что Людка пройдет несколько шагов и ставит ведра, отдыхает. Он взял одно ведро, второе она не отдала. Через несколько шагов он отобрал и второе ведро:
— Ты гнешься как червяк. К тому же два нести удобнее.
Она понесла удочку.
— Ого, уже и хахаля подцепила! — встретила их бабка; — Глазками похлопала — женишки притопали.
— Здрасьте, баб Мань. Вот вода, — солидно сказал мальчишка: — А будешь гудеть — оборву у тебя всю вишню, хрен ягодки найдешь.
— Ой, Витечка, не надо! — запричитала бабка: —Это я со-стару, сдуру.
— Тогда ладно, — сурово сказал Витечка-Витек: — А хошь, баб Мань, карасиков тебе принесу?
— Да за что такая милость? — всплеснула руками бабка.
— Ну как хочешь… — и он ушел.
И наступило лето сплошного праздника — праздника виноватости…
— Ой, девк, ночью-то жиров не нагуляешь, — вздыхала бабка утром, точнее, уже в двенадцать, когда Людка поднялась: — Тяжка жизня, тяжелехонька: ноги еще на месте не встали, а бока уж лежать устали…
Людка только насупилась: и обиды на бабку не напасешься, и вину все же за собой чувствовала — нет, не за позднее утро и не за долгое гуляние, а за… горячее, сладостное сидение на лошади — самое таинственное и сильное из ощущений, полное праздника и вины.
…Колготня, тусовка, бесполезное сидение на бревнах… Мальчишки, девчонки, вспышки возни, огоньки сигарет… И сидел еще взрослый парень, завернувшись в тулуп, голос грубый, насмешливо-разбитной, что ни слово — ругательство; потом он ушел, атмосфера разрядилась, девчоночьи голоса стали звончее, хотя магнитофон все выл тоскливые и разухабистые блатные песни; затем приехали из соседней деревни трое пацанов на двух лошадях; начались катания, девчачий визг, тявканье собак… Витек оказался страшно сильный; Людка только примерялась, как ей взобраться на лошадь, а он схватил ее под коленку и подкинул. Она легла животом на спину лошади, бормотала: «Без седла — это неправильно». Витек запрыгнул на лошадь и, хватая Людку за что попало, перекинул ей ногу, усадил правильно перед собой, велел держаться за гриву. И как свистнет. Они помчались; она прижалась к дергающейся лошадиной шее, кричала: «Останови!», но Витек лишь яростнее свистел и гикал, и его твердые коленки стучали сзади ей по ногам. Лошадь перешла на галоп, только тут Людка получила удовольствие от езды. Но Витек бросил понукать лошадь, та сразу же пошла шагом, а он неожиданно залез Людке за шиворот, стал нагло лапать. Она согнулась, отбилась локтями и разрыдалась. «Ты чего? Чего?» — задыхаясь, бормотал Витек. Лошадь остановилась, нагнула голову, стала фурчать в траву. И вдруг словно чиркнула спичка между лошадью и Людкой — она ощутила горячее тело под собой, и жар этот ударил в нее, наполняя сладкой истомой, и она замерла, предвкушая счастье… Потом все играли в бутылочку и целовались напропалую в щечку, а с Витьком Людка даже два раза чмокнулась в губы; раз уж здесь в деревне все совсем неправильно, то и ей приходится пожить неправильно, — так рассудила она.