Она упала в лужу крови и лежала на правом боку, а правая рука под неестественным углом подвернулась под тело, но не болела. Она не могла ни двинуться, ни повернуться – что-то еще, предположительно, другое тело (может быть, Колино), придавило ей правую руку. Боли нигде не чувствовалось. Помимо шороха, доносились и другие странные подземные звуки, заунывный хор стонов, вздохов и всхлипов. Она пыталась выговорить имя сына, но голос ей не повиновался.
Когда стемнеет, она найдет Колю и они вылезут из оврага, проберутся в лес и убегут.
Несколько солдат подошли к краю обрыва и осветили тела фонариками, стреляя из револьверов в любого, кто казался еще живым. Но кто-то неподалеку от Лизы продолжал громко стонать.
Потом она услышала, что к ней приближаются несколько человек, очевидно, шагая по трупам. Это были немцы, спустившиеся вниз, они нагибались и забирали вещи у мертвых, время от времени стреляя по тем, кто подавал признаки жизни.
Эсэсовец нагнулся над лежавшей на боку старухой, привлеченный каким-то ярким отблеском. Когда он стал снимать с нее распятие, его рука коснулась ее груди и он, должно быть, уловил искорку жизни. Отпустив распятие, он выпрямился, замахнулся ногой и нанес ей сокрушительный удар подкованным сапогом. Удар пришелся в левую грудь и был так силен, что она сдвинулась, но не издала ни звука. Все еще неудовлетворенный, он снова занес ногу и обрушил на нее еще один удар, пришедшийся по области таза. И вновь единственным звуком был отчетливый хруст костей. Довольный наконец, он сорвал с нее распятие и пошел прочь, ощупью находя себе дорогу по трупам.
Женщина, чьи крики не могли прорваться сквозь глотку, все кричала, потом крики превратились в стоны, но ее по-прежнему никто не слышал. В тиши оврага раздался громкий голос сверху:
– Демиденко! Валяй, начинай закапывать!
Послышался лязг лопат, а потом тяжелые глухие удары, с которыми падали на трупы земля и песок, все ближе и ближе к женщине, еще остававшейся в живых. Быть похороненной заживо казалось невыносимым. Ужаснувшись, она крикнула изо всех сил:
– Я жива! Прошу, застрелите меня! Наружу вырвался только задыхающийся шепот, но Демиденко его услышал.
– Эй, Семашко! – крикнул он.– Эта еще живая!
Семашко двигаясь легко для человека его сложения, подошел поближе. Он глянул вниз и узнал старуху, пытавшуюся подкупить его, чтобы он ее выпустил.
– Что ж, кинь ей палку! – хохотнул он.
Демиденко ухмыльнулся и принялся расстегивать пряжку ремня. Семашко положил винтовку и толкнул женщину, чтобы лежала ровнее. Ее голова перекатилась налево, и она теперь смотрела прямо в открытые глаза мальчика. Затем Демиденко рывком раздвинул ей ноги.
Вскоре Семашко стал потешаться над ним, а Демиденко ворчал в ответ, что слишком холодно и что старуха чересчур безобразна. Он заправился и подобрал винтовку. С помощью Семашко он отыскал отверстие, и они перешучивались между собой, когда он осторожно, едва ли не нежно, вводил туда штык. Женщина не издавала ни звука, хотя они видели, что она еще дышит. По-прежнему очень осторожно Демиденко стал подражать толчкам полового акта, и, когда тело женщины стало дергаться и расслабляться, дергаться и расслабляться, Семашко разразился гоготом, который эхом отдавался от стен оврага. Но после этих спазмов больше не было никаких признаков, что она что-либо ощущает; она, казалось, перестала дышать. Семашко проворчал, что они попусту тратят время. Демиденко повернул лезвие и глубоко вогнал его внутрь.
*
Всю ночь успокаивались тела. То и дело чуть сдвигалась чья-нибудь рука, заставляя соседнюю голову слегка повернуться. Черты лиц незаметно изменялись. «Спящей ночи трепетанье», – так сказал об этом Пушкин; только он имел в виду успокоение человеческого жилища.
Душа человека – это далекая страна, к которой нельзя приблизиться и которую невозможно исследовать. Большинство мертвых были бедны и неграмотны. Но каждому из них снились сны, каждому являлись видения, каждый обладал неповторимым опытом, даже грудные дети (возможно, грудные дети – в особенности). Хотя мало кто из них когда-либо жил за чертой подольских трущоб, их жизни были так же богаты и сложны, как жизнь Лизы Эрдман-Беренштейн. Если бы Зигмунд Фрейд выслушивал и записывал человеческие истории со времен Адама, он все равно еще не исследовал бы полностью ни одной группы, ни одного человека.
И это был только первый день.
После наступления темноты одна женщина действительно взбиралась по склону оврага. Это была Дина Проничева. И когда она ухватилась за куст, чтобы подтянуться выше, она действительно столкнулась лицом к лицу с мальчиком, одетым в фуфайку и брюки, который тоже медленно полз вверх. Он испугал Дину своим шепотом:
– Не бойтесь, тетя! Я тоже живой.
Лизе когда-то пригрезились эти слова, когда она была в Гастайне на теплых ваннах вместе с тетей Магдой. Но это не удивительно, ведь у нее был дар предвидения и, естественно, часть ее продолжала существовать вместе с этими выжившими людьми: Диной и маленьким мальчиком, которого всего колотила дрожь. Его звали Мотя.
Мотя был застрелен немцами, когда крикнул об опасности женщине, на которую теперь смотрел как на мать – так добра была она к нему. Дина выжила, чтобы стать единственной свидетельницей, только она могла подтвердить все то, что видела и чувствовала Лиза. Но это происходило тридцать тысяч раз – всегда одинаково и всякий раз по-иному. И не могут живущие говорить за мертвых.
Позже эти тридцать тысяч стали четвертью миллиона. Четверть миллиона белых отелей в Бабьем Яру. (В каждом из них был свой Фогель, своя мадам Коттен, священник, проститутка, чета молодоженов, майор-стихотворец, булочник, шеф-повар и цыганский оркестр.) Нижние слои оказались сжатыми в единую массу. Когда немцы решили замести следы этого массового убийства, оказалось, что даже бульдозерам нелегко отделять друг от друга тела, которые теперь приобрели серовато-голубой оттенок. Нижние слои пришлось взрывать динамитом, а порой в дело пускались топоры. Люди здесь были, за некоторыми исключениями, обнаженными; но ближе к поверхности они были в нижнем белье, а еще выше – полностью одетыми; это напоминало различные формации скальных пород. Внизу лежали евреи, затем шли украинцы, цыгане, русские и проч.
Был создан огромный участок разнообразных работ. Землекопы рыли землю, извлекатели на крюках вытаскивали трупы, старатели (Goldsucher) собирали ценности. Было странно и трогательно, что почти всем жертвам, включая обнаженных, удалось утаить какой-нибудь предмет сентиментального характера, чтобы унести с собою в овраг. Там были даже ремесленные инструменты. Многие ценности приходилось извлекать из тел. Коронки, которые Лизе поставили вскоре после ее возвращения из Милана, были смешаны со множеством других – в том числе с добытыми изо ртов четырех престарелых сестер Фрейда – и превращены в партию золотых слитков.
Гардеробщики собирали мало-мальски сносную одежду; строители сооружали гигантские погребальные костры; истопники разводили огонь, поджигая человеческие волосы; дробильщики просеивали пепел в поисках золота, которое могло ускользнуть от старателей; садовники грузили пепел на тачки, чтобы рассыпать его по садовым участкам поблизости от оврага.
Это была тяжелая работа. Стражники выдерживали зловоние, только глуша целыми днями водку. Русским пленным не давали еды (но горе им, если ослабеют!), и время от времени кого-нибудь из них, обезумевшего от аппетитного запаха жареной плоти, хватали при попытке вытащить из пламени кусок мяса; уличенные в подобном варварстве сами усиливали соблазнительный аромат – их готовили живьем, как омаров. Заключенные знали, что в конечном итоге, когда будет сожжен последний труп, их тоже скормят огню – тех, кто до этого доживет. Стражники знали, что те знают, и это служило источником добродушного подшучивания одной стороны над другой. В один из дней прибыл истребительный фургон, полный женщин. Когда пустили газ, изнутри послышались обычные крики и стук по стенам, но вскоре наступила тишина и можно было открывать двери. Вытащили более сотни нагих девушек. Подвыпившие стражники заходились в хохоте: «Не робей, хлопцы! Каждой по палке! Обновите им целки!» Они едва не захлебывались водкой от смеха: соль шутки состояла в том, что девушки эти были официантками в ночных клубах Киева, а посему – вряд ли непорочными девственницами. Даже у одного или двоих пленных костлявые лица искривились в ухмылке, когда они укладывали девушек – и мертвых, и еще живых – в погребальный костер.