Тележка скрывается в темноте за чертой города.
Начальник стражи спрятал монеты, и тогда лишь спохватился:
— Эй, вы! А что вы везете?
Тихо. Только поспешный удаляющийся стук колес по камням королевской дороги.
Тьма — густая, как каша. Облепляет со всех сторон. Трус Висенте стонет от ужаса.
— Может быть, довольно мы отошли, Каталинон?
— Нет. Надо добраться до карьера.
Пройдя еще немного, свернули с дороги, сбросили тело в песчаный карьер и кое-как забросали песком.
Тележка возвращается к городским воротам.
— Что мы везли? Да так, всякую старую рухлядь. Нехорошо держать ее в городе, сержант.
А теперь, после этой грязной работы, стаканчик вина. Висенте пьет, как никогда не пил. Страх иссушил его гортань, трусливой душонке необходимо залить искры укоров совести.
— Ох, это слишком для меня! — бормочет Висенте. — Заманил в дом жену друга, обесчестил, а муж накрыл их, заколол жену, а этот нечестивец приказал бросить ее за чертой города, как мусор… Дрожу я, боюсь я, иссыхаю от страха, Каталинон!
— Пей, старик. Вино поможет забыть проснувшуюся совесть.
Но душа Висенте полна теней, и он наводнил ими весь разгульный трактир. Многие уже оглядываются на старика.
— Смотри, Като, они присматриваются ко мне… Все глядят на меня — отчего? Что вам нужно, люди?!
— Ха-ха-ха, дед, у тебя рука в крови!
Старик подносит руки к глазам — на тыльной стороне одной из них алеет пятно.
— О небеса! Спасите! Спасите душу мою!
— Убил, что ли, дед?
— Ты что болтаешь, безумный?
— Или помогал убивать?
Каталинон с угрозой сжимает плечо Висенте, но сердце старика трепещет, как пойманная птица, его охватывает жажда исповеди — он кричит:
— Мой господин, Маньяра, обольстил ее, дон Диего убил, а нас заставили вывезти за ворота, о, несчастный я, грешный!
Каталинон вытолкал старика на темную улицу.
Ветер воет в чердаках, из трактира доносится песня:
За ночь трех женщин обольщает,
Невесту в шлюху превращает…
Жуана мерзкого — в тюрьму!
Пошли, господь, ему чуму!
На мольберте картина: пречистая дева.
— Моя последняя работа, — говорит Мурильо, улыбаясь Мигелю. — Мадонна.
— Донья Беатрис, — догадывается Мигель, и жена художника радостно смеется.
— Да, я пишу мадонн с Беатрис, — так, дорогая?
Мурильо привычным движением приглаживает свои волнистые темные волосы: его глаза и нос утонули в жирке возрастающего благополучия; с мясистых губ срывается громкий возглас:
— А вот и ваш крестник!
Мурильо кладет руку на головку младшего из двух своих сыновей.
Донья Беатрис с улыбкой сажает себе на колени дочурку.
— Бог благословил нас, дон Мигель.
— А я и заслужил это! — грохочет Мурильо. — Я честно служу ему. Во славу его я написал целый цикл картин для монастыря святого Франциска. Не успеваю писать — такой спрос на мои картины, — похвастался он. — Решил теперь — открою мастерскую и подберу помощников.
Мигель посмотрел на него с сомнением.
— Нельзя иначе, дон Мигель. Мой учитель, славной памяти Хуан де Кастильо, поступал точно так же. Мы ему помогали — он же только подправлял.
— Не пострадает ли от этого ваше искусство, дон Бартоломе?
— Нисколько. Сам я тоже буду писать. Но на все меня не хватает.
— Вы изменились, — размышляет вслух Мигель, рассматривая Мадонну.
Художник заговорил с жаром:
— Надоела прежняя моя манера — контрасты света и теней. Вы видели мои картины в монастыре святого Франциска? Там это еще есть. Снизу тусклый свет, а над ним цвета во всей полноте, светлые и темные. Помню, вам когда-то не понравились мои мальчики с собакой. Теперь я понимаю вас. В картине должна быть поэзия, как вы думаете, сеньор?
— Безусловно.
— Я лично называю это иначе. Даже когда я пишу Мадонну, то есть образ воображаемый, а не реальный, я должен сделать его реальным, но смягчить цвет, нужно добиться теплых, мягких тонов. Это и есть поэзия. Не верите? О, это так! Убрать немного божественного и придать Мадонне немножко человеческого — и, наоборот, убрать часть человеческого, но придать реальной женщине нечто высшее, неземное. И все это можно выразить теплотою и мягкостью цвета. Каждый человек несет в сердце своем мечту, белую и чистую, и по образу ее…
Мигель, нахмурившись, встал.
— Боже мой, мои слова задели вас, дон Мигель? О, простите великодушно… Может быть, я коснулся какого-нибудь воспоминания…
— Вас возмущает жизнь, которую я веду, правда?
Мурильо покраснел еще больше — он не знает, что делать, он растерялся. Но с привычной прямотой слова сами слетают у него с языка:
— Знаю, вы пренебрежете моим мнением, но я боюсь за вас. Я люблю вас, дон Мигель, искренне люблю, и каждое слово, брошенное в ваш адрес кем бы то ни было, причиняет мне боль…
Вот человек, сочувствующий мне просто и человечно. Без причин. Ведь я ему больше не нужен. Это — человек.
Мигель с благодарностью жмет ему руку.
— Но чего же вы боитесь? Сам я не боюсь никого.
— И даже… даже сильных мира сего — даже бога, дон Мигель? — заикается Мурильо.
— Разве я причиняю ему зло?
— Человек должен повиноваться его законам…
— Я никому не повинуюсь.
— Но человек должен быть покорным. Иначе…
— Да?
— Иначе бог карает. Раньше или позже, но карает, — тихо произносит художник, и глаза его полны тревоги.
Мигель сжал его плечо:
— Вас заботит моя судьба, друг… Благодарю! Я не забуду этого. Но выбросьте это из головы. Я не знаю страха и, видно, уже не научусь…
Третий год вздыхает по Марии сеньор Нуньес. Его до прозрачности бледное лицо отсвечивает матовым перламутром, только лихорадочные пятна на скулах слегка скрашивают эту бледность.
До поздней ночи сидит он в библиотеке герцога Мендоса, заточив свои сорок лет в свитки, пергаменты, каталоги книг — весны его проходят без весен, и каждую ночь, уже третий год, приводит его тоскующая душа под окна Марии.
Сегодня герцогский архивариус собрался с духом и поднялся по скрипучим ступеням.
Мария выслушала его объяснение молча, уставясь на пламя свечи, и отказала — мягко, но решительно.
Опустил Нуньес плечи, ярче проявились пятна на скулах его, безнадежность отразилась в глазах, и ноги понесли его к двери.
Его остановил приглушенный голос Паскуаля:
— Подождите минутку, Нуньес!
Взяв за руку, Паскуаль вывел его на галерею:
— Видите, как сверкают над земною ничтожностью искры звезд? Не теряйте надежды, Нуньес.
— Три года не терял я ее, — шепчет Нуньес. — Три года, подумайте. Но я уже падаю духом. Нет больше сил.
— Не отказывайтесь еще, — говорит Паскуаль. — Вскоре нечто изменит мысли Марии и судьбы всех нас. Будет задута одна коптящая свеча — и все озарится теплом и светом. О, я окажусь полезен вам, Нуньес! Полезен всей Испании — вот увидите!
Мягкая душа Нуньеса мечется в сетях смятенных слов Паскуаля.
— Я не понимаю вас, друг, — И Нуньес испуганно отшатывается.
Паскуаль мысленно всматривается в ненавистное лицо Мигеля и шепчет, блестя глазами во тьме:
— Нуньес, я изменю порядок, царящий в мире. Я сдвину с места солнце и заставлю сместиться звезды. Архидьявол рассыплется прахом в пламени, и севильские фонтаны начнут извергать счастье вместо воды. Это будет и вашим счастьем, Нуньес. Оно близко. Не падайте духом и верьте!
Он порывисто стиснул руку Нуньеса. Архивариус высвободил ее из горячей ладони Паскуаля и, со смятением в мыслях, стал спускаться по скрипучим ступеням.
Паскуаль вошел к сестре.
— Нуньес — прекрасный человек. Приятный и тонкий. Верный в любви.
— Я тоже верна, — тихо возразила Мария, сжав руки.