Легко заметить, что в этом стихотворении используются почти все типовые для поэтических портретов Сталина 1930-х годов мотивы.
В нем упоминаются и/ или подразумеваются: детство на Кавказе («И я хочу благодарить холмы, / Что эту кость и эту кисть развили: / Он родился в горах…»); аресты, тюрьмы и ссылки («…и горечь знал тюрьмы»; «Его огромный путь – через тайгу»); клятва над телом Ленина («На шестиклятвенном просторе»; «И ленинский октябрь – до выполненной клятвы»); создание конституции СССР («Я б рассказал о том, кто сдвинул мира ось, / Ста сорока народов чтя обычай»).
Возникает у Мандельштама образ Сталина в шинели на Красной площади («Он все мне чудится в шинели, в картузе, / На чудной площади с счастливыми глазами»).
Используются мотивы: мудрого сталинского взгляда («И в дружбе мудрых глаз»; «Могучие глаза решительно добры», «Лепное, сложное, крутое веко»; «Глазами Сталина раздвинута гора»); его голоса («И я хотел бы стрелкой указать / На твердость рта – отца речей упрямых»); могучей руки Сталина («Что эту кость и эту кисть развили»); его стального имени («Для чести и любви, для доблести и стали / Есть имя славное для сжатых губ чтеца – / Его мы слышали и мы его застали»); и ободряющей улыбки вождя.
Отметим, кстати, что последняя из перечисленных деталей облика Сталина окончательно закрепилась в реестре канонических примет советского изображения отца народов после его речи на VIII съезде Советов. В этой речи, напомним, прозвучала знаменитая сталинская шутка о буржуазных критиках новой Конституции, немедленно и с умилением подхваченная советскими средствами массовой информации. Приведем здесь лишь небольшую подборку цитат, показывающую, как отлаженно реагировала советская пресса на малейшее изменение выражения сталинского лица, на самое крохотное оживление его речи: «Ну и смеху же было в зале, когда товарищ Сталин давал этим “критикам” отповедь. Все смеялись. И товарищ Сталин смеялся»[963]. «В черных волосах седина, тень от усов прикрывает улыбающийся рот»[964]. «Медленно приближается громадный портрет. Кто не знает этого прекрасного лица? Оно приветливо улыбается знакомой мудрой и доброй улыбкой»[965]. Сравним у Мандельштама: «И мужество улыбкою связал», а также: «Он улыбается улыбкою жнеца / Рукопожатий в разговоре».
Это был новый и важный оттенок, с понятным ожиданием уловленный Мандельштамом: развернутое печатью после VIII съезда Советов тиражирование образа шутящего Сталина, улыбающегося Сталина, доброго Сталина внушало робкую надежду на скорое потепление нравов. «Взгляд у него такой милый, приятный – будто каждому хочет руку пожать», – рассказывала своим слушателям делегатка съезда М. Журавлева[966], и это ее впечатление знаменательно перекликается с «Одой». В этом стихотворении используются мотивы личного рукопожатия («Он улыбается улыбкою жнеца / Рукопожатий в разговоре»), визуального контакта с вождем («Могучие глаза решительно добры, / Густая бровь кому-то светит близко»)[967] и воздействия Сталина на советских людей через портреты («Лепное, сложное, крутое веко – знать, / Работает из миллионов рамок»).
Намечается в «Оде» и тема близости Сталина со всеми советскими людьми («Ста сорока народов чтя обычай»; «И каждое гумно, и каждая копна / Сильна, убориста, умна – добро живое – / Чудо народное!») и готовности каждого советского человека к самопожертвованию ради победы сталинского дела («На всех готовых жить и умереть…»).
Сталин изображается в стихотворении Мандельштама повелителем природных явлений, в том числе, осторожно, и солнца («Глазами Сталина раздвинута гора / И вдаль прищурилась равнина. / Как море без морщин, как завтра из вчера – / До солнца борозды от плуга-исполина»; «Воскресну я сказать, что солнце светит»). Также вождь уподобляется жнецу («Он улыбается улыбкою жнеца»; «И каждое гумно, и каждая копна / Сильна, убориста, умна – добро живое»).
В стихотворении Мандельштама употребляются значимые для сталинской мифологии 1930-х годов имена Прометея («Знать, Прометей раздул свой уголек») и Гомера – воплощения народной любви к вождю («Не я и не другой – ему народ родной – / Народ-Гомер хвалу утроит»).
Что же касается проблемы взаимоотношений Сталина и изображающего его художника, то она в мандельштамовском стихотворении ставится едва ли не как основная. Интересными и характерными кажутся типологические переклички зачина «оды» Мандельштама с приведенными выше начальными строками стихотворения Николая Брауна «Рождение портрета».
То есть незадействованным у Мандельштама остается лишь образ никогда не спящего вождя.
Из всего этого следует, что читателю-современнику, для которого мандельштамовское стихотворение и предназначалось, расшифровать его смысл было гораздо легче, чем нам, читателям послесталинской эпохи, на свое счастье, плохо разбирающимся в поэтическом сталинском каноне.
Современнику автора «оды» достаточно было прочесть строки Мандельштама: «Я б рассказал о том, кто сдвинул мира ось, / Ста сорока народов чтя обычай», чтобы понять: в них подразумевается, в первую очередь, сталинская конституция; ему достаточно было встретить в стихотворении упоминание о Прометее, чтобы связать его с воспевающими Сталина-богоборца и Сталина-бога строками других произведений о вожде; читателю-современнику достаточно было прочесть строки: «Лепное, сложное, крутое веко – знать, / Работает из миллиона рамок», чтобы вспомнить о портрете Сталина у себя на столе или на стене своей комнаты; достаточно было дойти до строки: «Глазами Сталина раздвинута гора», чтобы присоединить ее к десяткам стихотворных строк, воспевающих сталинское управление природой; достаточно было прочесть у Мандельштама о «шестиклятвенном просторе», чтобы без запинки перечислить шесть клятв Сталина над гробом Ленина и т. д.
При этом, конечно же, нужно принимать во внимание то обстоятельство, что Мандельштам зачастую переформатировал детали типового поэтического портрета Сталина почти до неузнаваемости. «Он улыбается улыбкою жнеца / Рукопожатий в разговоре» – это стилистически, разумеется, нечто совершенно иное, чем: «В ответ, улыбкой просияв, / Вождь крепко руку стиснул мне» (Н. Шубоссинни)[968].
Целый ряд канонических деталей поэтического сталинского портрета Мандельштам дополнил собственными, глубоко личными оттенками. Скажем, ни один из поэтов, напечатавших в 1937 году стихи о кавказском периоде биографии вождя, не упоминает его подлинную фамилию, меж тем как автор стихотворения «Когда б я уголь взял для высшей похвалы…» признается: «Хочу назвать его – не Сталин – Джугашвили». Это был смелый ход, сознательно претендующий на спор с каноном: псевдоним отца народов настолько слился в сознании советских людей с его носителем, что превратился в знак вождя, в его субститут. Привести рядом с этим псевдонимом подлинную сталинскую фамилию не решились даже авторы сборника «Грузинские стихи и песни о Сталине», вышедшего в Тбилиси[969].
Но и многие другие ключевые мотивы стихотворения Мандельштама «Когда б я уголь взял для высшей похвалы…» у остальных создателей советской поэтической сталинианы 1930-х годов были бы просто непредставимы.
Таков автобиографический мотив личной вины лирического героя «оды» («Пусть недостоин я еще иметь друзей, / Пусть не насыщен я и желчью и слезами»), очень дальняя параллель к которому при сквозном чтении стихов советских поэтов, изданных в 1937 году, обнаруживается разве что в книге Петра Орешина «Под счастливым небом»: