Алексей Алексеевич целые дни теперь проводил у постели Марии, спал в кресле у окна, почти ничего не ел, изменился, сильно исхудал, – его лицо возмужало, стали влажными глаза; в каштановых волосах появилась белая прядь.
Однажды, ближе к вечеру, он дремал и не дремал, сидя в кресле. Сквозь персиковые занавеси солнце протянуло длинные лучи с танцующими пылинками; билась сонная муха о стекло; Алексей Алексеевич, разлепляя веки, поглядывал на пылинки в луче, на муху. Каминные часы спокойно отстукивали минуты жизни. И вот сквозь дремоту Алексей Алексеевич начал ощущать какую-то перемену во всем, заворочался, обернулся к кровати и увидел раскрытые синие глаза Марии. Она смотрела на него и смешно морщилась от изумления и усилия припомнить что-то. Он опустился на колени у кровати. Мария проговорила:
– Скажите, пожалуйста, где я нахожусь и кто вы такой? – Алексей Алексеевич, не в силах от волнения говорить, осторожно взял ее руку и прижался к ней губами. – Я давно смотрю, как вы дремлете, – продолжала Мария, – у вас такое грустное лицо, как у родного, – она опять сморщилась, но сейчас же бросила вспоминать. – Вот если бы вы открыли окно, было бы хорошо…
Алексей Алексеевич раздвинул шторы, раскрыл окна, и вместе с теплым и душистым воздухом сада в спальню влетел веселый шум птичьего свиста и пения. У Марии появился румянец. Улыбаясь, она слушала, и вот издалека три раза прокуковала запоздалая глупая кукушка. Глаза Марии налились слезами, Алексей Алексеевич наклонился к ней, она прошептала:
– Спасибо вам за все…
Вскоре она уснула крепко и надолго. Началось ее выздоровление, и с этого дня Алексей Алексеевич не проводил уже более ночей в ее спальне.
Вместе с выздоровлением Марии настало то, что понимала только одна Федосья Ивановна: ни минуты Алексей Алексеевич и Мария не могли пробыть друг без друга, а когда сходились, молчали: Мария думала, Алексей Алексеевич хмурился, кусал губы, стоял или сидел в совершенно неудобных для человека положениях.
Когда однажды тетушка заговорила с ним:
– Как же ты все-таки, Алексис, прости меня за нескромность, думаешь поступить с Машенькой? К мужу ее отправишь или еще как? – он пришел в ярость:
– Мария не жена своему мужу. Ее дом здесь. А если она меня видеть не желает, я могу уехать, пойду в армию, подставлю грудь пулям.
Ночи он проводил скверно: его мучили кошмары, наваливались на грудь, давили горло. Он вставал поутру разбитый и до пробуждения Марии бродил мрачный и злой по дому, но, едва только раздавался ее голос, он сразу успокаивался, шел к ней и глядел на нее запавшими сухими глазами.
Настал август. Над садом, мерцая в прудах, высыпали бесчисленные звезды, облачным светом белел Млечный Путь. Из сада пахло сырыми листьями. Улетели птицы.
В одну из таких ночей Алексей Алексеевич и Мария сидели в ее спальне у камина, где, перебегая из конца в конец огоньками, догорало полено. И вот, в полутьме, в глубине комнаты, из-за полога выдвинулась тень. Алексей Алексеевич, вздрогнув, всмотрелся. Подняла голову и Мария. Тень медленно исчезла. Прошла минута тишины. Мария бросилась к Алексею Алексеевичу, обхватила его, прижалась и повторяла отчаянным голосом:
– Я не отдам тебя… Я не отдам тебя…
В эту минуту все разделявшее их, все измышленное и сложное – разлетелось, как дым от ветра. Остались только губы, прижатые к губам, глаза, глядящие в глаза: быть может, быстротечное, быть может, грустное – кто измерил его? – счастье живой любви.[7]
Детство Никиты
Моему сыну
Никите Алексеевичу Толстому
с глубоким уважением посвящаю
Автор
Солнечное утро
Никита вздохнул, просыпаясь, и открыл глаза. Сквозь морозные узоры на окнах, сквозь чудесно расписанные серебром звезды и лапчатые листья светила солнце. Свет в комнате был снежно-белый. С умывальной чашки скользнул зайчик и дрожал на стене.
Открыв глаза, Никита вспомнил, что вчера вечером плотник Пахом сказал ему:
– Вот я ее смажу да полью хорошенько, а ты утром встанешь, – садись и поезжай.
Вчера к вечеру Пахом, кривой и рябой мужик, смастерил Никите, по особенной его просьбе, скамейку. Делалась она так:
В каретнике, на верстаке, среди кольцом закрученных, пахучих стружек Пахом выстрогал две доски и четыре ножки; нижняя доска с переднего края – с носа – срезанная, чтобы не заедалась в снег; ножки точеные; в верхней доске сделаны два выреза для ног, чтобы ловчее сидеть. Нижняя доска обмазывалась коровьим навозом и три раза поливалась водой на морозе, – после этого она делалась, как зеркало, к верхней доске привязывалась веревочка – возить скамейку, и когда едешь с горы, то править.
Сейчас скамейка, конечно, уже готова и стоит у крыльца. Пахом такой человек: «Если, говорит, что я сказал – закон, сделаю».
Никита сел на край кровати и прислушался – в доме было тихо, никто еще, должно быть, не встал. Если одеться в минуту, безо всякого, конечно, мытья и чищения зубов, то через черный ход можно удрать на двор, А со двора – на речку. Там на крутых берегах намело сугробы, – садись и лети…
Никита вылез из кровати и на цыпочках прошелся по горячим солнечным квадратам на полу…
В это время дверь приотворилась, и в комнату просунулась голова в очках, с торчащими рыжими бровями, с ярко-рыжей бородкой. Голова подмигнула и сказала:
– Встаешь, разбойник?
Аркадий Иванович
Человек с рыжей бородкой – Никитин учитель, Аркадий Иванович, все пронюхал еще с вечера и нарочно встал пораньше. Удивительно расторопный и хитрый был человек этот Аркадий Иванович. Он вошел к Никите в комнату, посмеиваясь, остановился у окна, подышал на стекло и, когда оно стало прозрачное, – поправил очки и поглядел на двор.
– У крыльца стоит, – сказал он, – замечательная скамейка.
Никита промолчал и насупился. Пришлось одеться и вычистить зубы, и вымыть не только лицо, но и уши и даже шею. После этого Аркадий Иванович обнял Никиту за плечи и повел в столовую. У стола за самоваром сидела матушка в сером теплом платье. Она взяла Никиту за лицо, ясными глазами взглянула в глаза его и поцеловала.
– Хорошо спал, Никита?
Затем она протянула руку Аркадию Ивановичу и спросила ласково:
– А вы как спали, Аркадий Иванович?.
– Спать-то я спал хорошо, – ответил он, улыбаясь непонятно чему, в рыжие усы, сел к столу, налил сливок в чай, бросил в рот кусочек сахару, схватил его белыми зубами и подмигнул Никите через очки.
Аркадий Иванович был невыносимый человек: всегда веселился, всегда подмигивал, не говорил никогда прямо, а так, что сердце екало. Например, кажется, ясно спросила мама: «Как вы спали?» Он ответил: «Спать-то я спал хорошо», – значит, это нужно понимать: «А вот Никита хотел на речку удрать от чая и занятий, а вот Никита вчера вместо немецкого перевода просидел два часа на верстаке у Пахома».
Аркадий Иванович не жаловался никогда, это правда, но зато Никите все время приходилось держать ухо востро.
За чаем матушка сказала, что ночью был большой мороз, в сенях замерзла вода в кадке и когда пойдут гулять, то Никите нужно надеть башлык.
– Мама, честное слово, страшная жара, – сказал Никита.
– Прошу тебя надеть башлык.
– Щеки колет и душит, я, мама, хуже простужусь в башлыке.
Матушка молча взглянула на Аркадия Ивановича, на Никиту, голос у нее дрогнул:
– Я не знаю, в кого ты стал неслухом.
– Идем заниматься, – сказал Аркадий Иванович, встал решительно и быстро потер руки, будто бы на свете не было большего удовольствия, как решать арифметические задачи и диктовать пословицы и поговорки, от которых глаза слипаются.
В большой пустой и белой комнате, где на стене висела карта двух полушарий, Никита сел за стол, весь в чернильных пятнах и нарисованных рожицах. Аркадий Иванович раскрыл задачник.