Без четверти двенадцать он вошел в маленькую гостиную; у морозного окна стояла Елена Павловна и, глядя на сосны, едва различимые, покрытые снегом, озаренные месяцем, кажется, плакала.
– О чем вы? – спросил Василий Васильевич так нежно, что она сейчас же обернулась и положила ему руку на рукав фрака.
Она ответила, что не знает, отчего плачет, что устала и ей представилась близкая смерть.
Василий Васильевич принес воды в запотевшем стакане, дал отпить и, глядя на зигзаг ковра, наморщив лоб, сказал, точно сдвигая тяжесть, что любит Елену и не может без нее жить.
Елена Павловна так удивилась, так раскрыла глаза и губы, что он уже без страха схватил ее руки, стал их целовать в ладони, в сгибы запястий, в нежные впадины локтей; она молчала и вдруг проговорила низким странным голосом: «Люблю тебя!»
Это было неожиданно и почти страшно. Неужели чувства ее так очевидны и грубы? Или все это накипело после дьявольской музыки? Он представлял ее необычайной и воздушной, не знающей страстей. Она же ответила, как простая девушка. Но Василий Васильевич сейчас же и забыл об этой мимолетной царапине.
На другой день он поехал к Ходанским. От счастья и радости он не ел, не курил и несколько раз взглядывал в зеркало, не узнавая в нем себя.
Елена Павловна встретила его спокойно, сказав, что много думала и согласна быть его женой. Он опять удивился такому ответу: разве не ясно после ее вчерашних слов, что она его навек?
Они беседовали в гостиной, где обычно принимали и поили чаем всех гостей. Елена Павловна была в синем гладком платье, синеватые круги лежали у нее под глазами и усталая морщинка врезалась между бровей.
Ее точно брало большое нетерпение – окончить все поскорее и уйти на мороз; над ее головой, над мягким диванчиком висели в тяжелых рамах два портрета: толстый хищный полковник в александровском сюртуке и зловредный старичок в орденах, сухонький, с гусиным пером в крошечных пальцах; у обоих у них между бровей была та же нетерпеливая складка.
На минуту Василий Васильевич почувствовал, что он здесь чужой и родным никогда (и никто из людей) быть не может. Он стал смотреть на полные губы Елены Павловны, красные, должно быть необычайные, если их поцеловать. Они задрожали, усмехнулись, и она спросила: «Ну, чего же вы молчите?» И у него опять закружилась голова на, много недель.
Елена Павловна была всегда весела и умна; то легкими насмешками, то незаметным упорством, иногда только простым подчеркиванием слов она сделала так, что он считал вкусы ее самыми лучшими, поступки – самыми достойными, взгляды – самыми умными. Василий Васильевич думал, что в день свадьбы он получит несомненно величайшее из сокровищ на земле.
Иногда она запрещала им видеться; он страдал и сидел дома; и однажды узнал случайно, что в один из таких «отреченных» дней она ездила на Иматру.
Василий Васильевич надел сюртук, перчатки, причесал волосы по-старому, назад (теперь ему было приказано делать английский пробор), и в таком виде, решительно подняв брови, приехал к Ходанским. Елена Павловна не заметила ни его сюртука, ни того, что он не снял перчаток.
«У нее скверное лицо. Она сейчас солжет», – подумал он невольно, покраснел от стыда, ужаснулся своей грубости, но все же в длинном и путаном разговоре попросил объяснения таинственных поездок. Елена Павловна опустилась на диван, где и сидела до конца разговора, согнувшись, странная и замученная, затем просто и жалко махнула рукой и сказала:
– Не знаю, я ни в чем не виновата перед вами.
В этот же вечер они поехали в оперу, на «Русалку». Василий Васильевич умилялся несчастной судьбе мельниковой дочери и решил сделать Елену счастливой, чего бы это ему ни стоило. Но на первый день пасхи он столкнулся у Ходанских с офицером, который, смеясь в дверях, придерживая кивер, говорил: «Нет, нет, я гораздо скромнее, чем обо мне думают!» Это был князь Красносельский; он слишком вежливо поклонился Василию Васильевичу и вышел. В гостиной Елена наспех улыбнулась жениху, сказала: «Ах, вот и вы!» – и почти прикрыла дрожащими веками глаза; но все же Василий Васильевич увидел в них и затаенную страсть, и гнев, и разочарование, и досаду.
С этого дня он почти не спал по ночам. Распаленным воображением видел Елену и князя. Срывал с себя простыни и дышал, как в жару. Или распахивал форточку, глотая мокрый воздух. С одичавшими глазами, со спутанной русой бородой, он томительно искал сна то на кожаном диване кабинета, то в последнем изнеможении присаживался в столовой у стола, глядя на скатерть, освещенную лишь мутным отблеском фонаря за окнами. Он писал и рвал письма к Елене. Решал вызвать Красносельского. Мечтал застать их обоих и убить или, не известив, уехать в Индию. На рассвете его сваливал тяжелый сон. А днем Василий Васильевич снова шел к телефону и объяснял свое отсутствие делами по продаже леса или приездом управляющего.
Елена поняла, должно быть, его состояние: вечером неожиданно она приехала одна, взяла крепкими руками за руку Василия Васильевича, отворившего ей двери, увела в комнату, не снимая шубки и капора, села к нему на колени и стала целовать его, молча, сурово, бледная и холодная. Она сама поторопила со свадьбой. В июне они повенчались и уехали в Италию.
Василий Васильевич так и не сказал жене ничего о ревнивых муках, о всем стыдном, в чем он ее подозревал. Счастье было такое острое, дни такие сияющие, Италия так благодатна, что недавнее прошлое казалось как дым. Елена была все так же весела, ровна и сдержанна. И только по вечерам в поцелуях ее охватывало безумие: словно весь день она сдерживалась, чтобы разнуздаться ночью. Однажды он долго глядел на ее спящее лицо с приоткрытым пленительным ртом, с растрепавшимися по подушке темными волосами и вдруг подумал, что Еленой овладели бесы, союз их душный и грешный.
Но снова поутру Елена вставала чистая и ясная. Шумело море за окнами, качались на нем лодки и корабли, и по залитым солнцем мраморным мостикам хорошо было идти под руку завтракать в любимый ресторан. Казалось, настало время, когда каждая минута словно вечность и не надо ждать иной.
У ресторана уже второй день вертелись и кричали газетчики, точно комары перед дождем, все назойливее приставая с экстренными выпусками. Василий Васильевич, наконец, подозвал чернокудрого оборванца, бросил ему сольд. Елена взяла газетный листочек, ахнула и быстро сказала:
– Боже мой, кажется в Германии война. Вот досада! Пропал наш Мюнхен и старенькие города.
Действительно, о поездке в старую Германию нечего было и думать; подождали несколько дней, но }же войну объявили. Опасность, с каждым часом увеличиваясь, выросла внезапно в чудовищную панику. Начались разговоры о злых силах, сорвавшихся на волю, о том, что возможны ужасы времен Атиллы, сожженные города, вырезанные народы. Непрочной казалась даже земная кора.
Итальянцы суетились и шумели на улицах, как помешанные. Их решения – направо или налево положат они свой шар – ожидали великие державы.
Елена трусила. Василий Васильевич хотел только одного – быть сейчас в России. Он обегал все агентства и выбрал ближайший пароход на Константинополь. Покупая билет, он сосчитал, что на курсе потерял семьдесят восемь лир, и вдруг с бешенством крикнул усатому, горбоносому кассиру:
– Весь мир летит к черту, вы понимаете? Вам никакие ваши курсы не помогут! Лавочники!
Кассир сейчас же высунулся с обеими руками из окошка, затараторил что-то, доказывая, считая по пальцам, плюясь и задыхаясь. Собралась толпа. Василий Васильевич махнул рукой и вышел. Зараза скандала носилась повсюду; на перекрестках, в гавани, на палубе парохода быстро собирались кучки людей, точно заговорщики.
Но когда медленно опустились вдалеке берега Италии и, кроме воды и неба, ничего не осталось кругом корабля, все вдруг успокоились. Море было ясное, с неуловимо затуманенными краями; в положенный час в его разгоряченные воды ушло солнце и позолотило край небес.
Потом появились созвездия, большие и зеленоватые. Над головой сиял Северный Венец, точно увенчивая корабль, единственный в этой водной пустыне; Скорпион окунал в воду свое жало; простерся Лебедь на востоке, он был похож на взметенный вихрями в небо гигантский аэроплан. Взошел Сатурн; зловещий мутно-желтый след его протянулся до корабля.