– Для женщины скромность и бесстыдство имеет одну форму… Форму хорошего мужского дырокола.
Мы пьяно заржали, и в этот момент я как-то отчетливо осознал, насколько все мы здесь одинаково мыслим, разговариваем, острим. Как будто у нас на всех – одна голова.
(Голова автора? – Курсив мой.)
– Михаил, ты, блин, не находишь, что все мы в этом мире победившего ширпотреба и масскульта совершенно нивелировались, стали похожи друг на друга? И одеваемся, и говорим как-то одинаково, и внешне даже все вроде как одну маску носим, а?
– Не думаю, – икает в ответ Дундарин, – это наша, действительно авторская, недоработка.
– Автора, который свыше? – глядя на здоровенные августовские звезды, переспрашиваю я.
– Да нет, – беспрестанно икая, сипит Дундарин, – пожалуй, автора, который сниже… Мы ведь все здесь вечные студенты ФПЖ, Факультета Прожигателей Жизни. Полуинтеллигенты, которые не хотят быть интеллигентами, литературные пролетарии, которые презирают пролетариев. Гребаные полукровки!.. Сейчас время такое, время полукровок…
– Нас опять лишили выбора, черт возьми, нас опять лишили выбора во всем! – неожиданно заводится и почти кричит Дундарин. – Нам не оставляют никакого выбора, кроме, блядь, этого, как его… революционного!
Докурив, мы с Дундариным возвращаемся в комнату. А Семен, оставшись на балконе один, еще некоторое время смотрит на эти слишком уж большие и яркие августовские звезды, только что (ах!) обмытые небольшим дождичком. «Старый месяц Бог на звезды крошит», – думает Сэм с умилением. И вдруг, протянув руку, легко протыкает пальцем где-то в районе Большой Медведицы этот… нарисованный купол ночного неба!
Сэм мудро прищуривается, но о сделанном только что открытии никому не говорит. Потому как он сегодня не только пил, но и, того, пару раз хорошенько нюхнул коксу.
В этот момент звезды на нарисованном небе складываются в хорошо читаемую надпись:
«Бог и Ницше мертвы, Сэм. Пора возвращаться домой.
Твоя любимая мамочка».
А в комнате кое-кто из молодежи еще пытался танцевать под диско 80-х. Шарлотты и того мечтательного юноши, любителя средневековой живописи, нигде не было.
Я стал заметно нервничать. А тут как назло ко мне подошла одна из приведенных Сэмом студенток-филологинь. Разговор явно не клеился, хоть девица и пыталась меня завести, как бы случайно выруливая на проблему полов. Короче, она меня достала. И я выдал:
– Что касается женщин… если честно, то я просто вытираю о них ноги. Как я к ним отношусь? Элементарно. Я их трахаю. Да-да, я считаю, что женщина годится только для одного – чтобы ее хорошенько оттрахать. Мне они нужны только для этого: умные, глупые, красивые или нет. Когда я чувствую потребность, я ищу просто женщину, я трахаю ее и выбрасываю за ненадобностью и т. д.
Черт-те что. Я закончил. Студенточка, как в кислоте, полностью растворилась в моих словах.
И тут наконец-то они появились! Видите ли, ходили гулять по ночному городу. Счастливые улыбки. Загадочно переглядываются. Сообщники, хранители последней тайны. Падшие ангелы. Нам на счастье упавшие на Землю ангелы. Я вдруг поймал себя на том, что, кажется, ревную.
– Да, я знаком с этим поэтом, – слышится за столом голос Семена. – Он стар и трухляв, он изъеден жизнью, как ножка белого гриба червями. Увы, но он давно уже неудобоварим во всех отношениях.
– Говорят, сейчас принято шампанское закусывать солеными огурцами – невкусно, зато патриотично.
– …В «Нью-Йоркере» Юрий Карабчиевский писал, что Маяковский погиб в 1918 году. Последнее стихотворение, написанное самим Владимиром Владимировичем, – это «Хорошее отношение к лошадям». Маяковского убила шальная пуля, летавшая по улицам Питера со времен взятия Зимнего. После смерти Владимира Владимировича его место занял двойник, о существовании которого говорил и сам Маяковский, и неоднократно писали газеты в отчетах о поэтических вечерах футуристов… Сравните стихи Маяковского до и после 1918-го, и вам не понадобится никаких доказательств…
– Придурки, молва, молва делает поэта знаменитым! – тележурналист М. Дундарин, напиваясь все больше, становился опасно агрессивным. – Молва, слухи, сплетни, а не тиражи, критические статьи и монографии!
Мотя Строчковский поскользнулся на чьей-то академической лысине и, падая одновременно в забытье и салат из кальмаров, все-таки успел провозгласить:
– Ненавижу, блин, филологов!.. Они способны отыскать слона там, где не водятся даже навозные мухи!..
– Не согласна! – с возмущением заступилась за филологическую честь некая юная поэтесска. (Каюсь, я забыл, как ее зовут. Кажется, Наталья. В фамилии у нее было что-то про «каки»). По-моему, в начале пьянки Мотя на кухне пытался именно ее этой самой филологической чести лишить. – Филологи помогают спящему разуму понять его сны, чтобы они не превратились в реальных чудовищ!
– …Да ну вас всех, блядей, в жопу! Величественно – это когда пишут про Акакия Акакиевича или про мерина Холстомера! А про императоров получается чаще всего смешно и пошло! – свирепо орет на весь дом сидящий в прихожей на пачке старых журналов «Нового мира» уже бухой в сиську знаменитый тележурналист Михаил Дундарин.
– А умище, умище-то мне куда девать?! – не унимается Дундик.
– Может быть, тебе его личинками откладывать? – интересуется Строчковский.
Вообще-то я не знаю, как он здесь оказался. Они ведь с Шарлоттой терпеть друг друга не могут. «Я невыносимый человек? – бурчал Дундарин. – Вот и не выносите меня! Оставьте, где взяли!» Те два качка, которые весь вечер пили только морковный сок, попытались вывести М. Дундарина на лестничную площадку. Но он, проявив удивительную для пьяного существа прыть, вырвался от них и с криком: «Помогите, меня ебут демократы! Меня демократы в жопу ебут!..» – стал ломиться в железную дверь соседней квартиры, где, по слухам, жила любовница помощника прокурора города Волопуйска. Пришлось вернуть Дундарина обратно и вновь посадить в прихожей на «Новый мир». Там он как-то сразу обмяк и вдруг со словами: «Дундарина обидеть может каждый…» – обхватил за талию одного из качков и горько заплакал.
– Да, у Дундарина сегодня по плану упадок сил и нравов, – философски промолвил вышедший вслед за мной в прихожую Николс-астролог и, видимо, чтобы отвлечься от неожиданно возникшей дундаринской темы, с нетрезвой вежливостью спросил, почему у меня такой нездоровый цвет лица.
– Мне в последнее время стало трудно дышать, Ник… – искренне признался я.
– Астма? – посочувствовал Николс.
– Нет, просто воздух до невозможности засорен словами, которые все чаще бросают на ветер…
В окно видно черное ночное небо. Оно густо забрызгано белыми капельками звезд. Порнографический образ, как будто Бог кончил на черную шелковую простынь.
Уже далеко за полночь. Я иду на кухню и завариваю себе крепкий кофе.
– Сахар – это белая смерть! – пьяно улыбаясь, говорит мне забредшая вслед за мной одна из тусующихся здесь девиц. При ближайшем рассмотрении ею оказывается та самая юная поэтесска, что в споре со Строчковским заступилась за филологическую честь. (Даю свой член на отсечение, но я теперь уже полностью забыл, как ее зовут.)
– Понятно, сахар – белая смерть. А вы, стало быть, предпочитаете черную? – мрачно говорю я ей в ответ.
Она смотрит на меня с интересом, потом, едва не промахнувшись, садится на табуретку и вдруг начинает как-то так вдумчиво, сосредоточенно рыдать.
– У вас, наверное, ничего не получилось с музой? – пытаюсь я, как умею, ее утешить. – Ну так, может, вам стоит поискать не музу, а мужа?
С рыданиями она убегает.
Занавес.
Сцена вторая, она же последняя.