– Мы собрались сегодня здесь, – продолжал Агатий, – дабы вручить попечительству Фоса светлую душу сестры нашей Нифоны, принявшей смерть наиболее достойным для каждой женщины образом, ибо она почила, принеся в этот мир новую жизнь.
Феврония громко всхлипнула. Курикий обнял жену за плечи, стараясь успокоить. Маниакису показалось, что усилия тестя пропали втуне, но, в конце концов, Феврония имела полное право не скрывать свое горе. Тяжело терять родителей. Еще тяжелее потерять спутника жизни. Но ничто не сравнится с горем матери, потерявшей своего ребенка, тем более первенца.
Маниакис спрашивал себя, должен ли он гневаться на родителей Нифоны, вольно или невольно внушивших дочери мысль о необходимости родить сына, чтобы сохранить влияние своей семьи на дела империи. Он даже попытался разбудить в себе это гневное чувство; возможно, оно облегчило бы его страдания. Но у него ничего не вышло. Ведь многие женщины рисковали так же, как его жена.
Нифона добровольно поставила свою жизнь на кон. Просто ей не повезло.
– Не сомневаюсь, что Господь наш проявит свое безграничное сострадание и проведет нашу сестру Нифону по мосту-чистилищу, лишив добычи демонов, этих исчадий ледяной преисподней, – продолжал Агатий. – Не сомневаюсь, что рухнут все коварные замыслы Скотоса в отношении императрицы. – Патриарх сплюнул в знак отвращения к злому богу тьмы. Маниакис и все находившиеся в храме сделали то же самое.
Агатий еще некоторое время продолжал в том же духе, описывая выдающиеся добродетели Нифоны, какие ему в свое время довелось обсуждать с Маниакисом, Курикием, Февронией и Никеей, матерью-настоятельницей женского Монастыря святой Фостины. Каждое слово, сказанное патриархом, сейчас казалось Маниакису образчиком святой истины.
Но если моя жена действительно обладала всеми этими добродетелями, отчего ей пришлось умереть такой молодой? – рвался из самых глубин души Автократора беззвучный вопль, вопль, который бессчетное число раз, со времен первого из людей, Васпура, раздавался на протяжении жизни каждого поколения. Если Агатий и мог пролить свет на этот вечный вопрос, он этого не сделал.
Закончив восхвалять достоинства Нифоны и окончательно уверив всех внимавших его речам, что благой и премудрый Фос обязательно примет ее душу в царство вечного света, Агатий совместно со своей паствой еще раз прочел символ веры, после чего объявил:
– Теперь осталось исполнить последний печальный долг – предать земле бренные останки нашей императрицы!
Эти слова служили официальным сигналом. Маниакис, Курикий и Феврония вышли к алтарю, чтобы встать рядом с саркофагом. Перед тем как стражники сняли саркофаг с постамента, Маниакис бросил последний взгляд на лицо жены. Оно казалось умиротворенным. Автократор повидал слишком много людей, павших на поле битвы, чтобы он смог солгать себе, что Нифона выглядит просто спящей; оставалось лишь питать надежду на благополучный исход ее последнего путешествия по мосту-чистилищу.
Настоятель Храма святого Фраватия подал патриарху горящий факел, тихо сказав:
– Светильники в императорском склепе уже возжжены, святейший.
– Благодарю тебя, святой отец, – ответил Агатий.
Он взглядом подал знак ближайшим родственникам Нифоны и стражникам, державшим саркофаг, а затем во главе маленькой процессии направился вниз по ступеням каменной лестницы, ведшей в гробницу, расположенную прямо под храмом.
Свергнув Ликиния, Генесий приказал бросить тела мертвого Автократора и его сыновей в море, а их головы возить по всей империи, чтобы видессийцы воочию убедились в смерти бывшего императора и всех его наследников. Когда Маниакис, в свою очередь, сбросил с трона Генесия, голова тирана отправилась прямиком на Столп, а тело его сожгли. Таким образом, в императорской гробнице никого не хоронили уже долгие годы.
В склепе было очень тихо. Неподвижный застоявшийся воздух поглощал звуки шагов. Пламя светильников отражалось от полированного мрамора, отбрасывая пляшущие тени на барельефы, изображавшие Автократоров и императриц, умерших долгие десятилетия, столетия, даже тысячелетия назад, отчего изображения казались ожившими. Некоторые из выбитых на камне надписей были на столь древнем видессийском языке, что Маниакис едва мог угадать их смысл.
Среди белизны полированного мрамора одно место у задней стены склепа зияло траурной чернотой. Покряхтывая от напряжения, стражники установили там саркофаг Нифоны.
– Через год, величайший, – сказал Агатий, – ты либо безутешные родители императрицы сможете установить здесь мемориальную доску, на которой будут должным образом отражены отвага и прочие добродетели твоей супруги. Знайте, что ныне я разделяю вашу скорбь и выражаю вам глубочайшие, искренние соболезнования.
– Благодарю тебя, святейший, – ответил Маниакис.
– Благодарим тебя, святейший, – эхом отозвались Курикий с Февронией.
Даже сейчас Автократор спрашивал себя, насколько в действительности искренни речи патриарха. Агатий говорил то, что должен был говорить, но слова его шли скорее от разума, нежели от сердца. Маниакис вздохнул. Что делать, патриарх безусловно являлся не только священнослужителем, но и политиком.
– Все кончено. – В голосе Февронии звучали удивление и непонимание. – Все кончено; дочь моя навсегда покинула нас, и я никогда больше ее не увижу.
Она была права. Все кончено. Ощущая внутреннюю опустошенность, Маниакис двинулся к лестнице. Агатий торопливо обогнал его, чтобы вновь занять подобающее ему место во главе маленькой процессии. Следом двинулись стражники, за ними Курикий с Февронией.
Императорский склеп под Храмом святого Фраватия вновь погрузился в вечную немоту, в которой ему суждено пребывать до следующих похорон.
***
– Позволь, величайший, потревожить тебя сообщением о прибытии вестника от генерала Абиварда, – сказал Камеас.
– Что же ему требуется от нас на сей раз? – удивленно спросил Маниакис. Он всего несколько дней назад проводил Нифону к месту ее вечного упокоения, и ему до сих пор было трудно сосредоточиться на делах Видессии. Однако он предпринял героическую попытку взять себя в руки:
– Впусти вестника, достопочтеннейший Камеас.
Гонец распростерся перед Автократором, а затем, поднявшись, вручил ему свернутый свиток пергамента, перевязанный лентой и запечатанный сургучом. Взламывая печать, Маниакис недоумевал, как ему удастся понять содержание письма. Он достаточно хорошо говорил на макуранском, но не умел на нем ни читать, ни писать.
Но Абивард обо всем позаботился. Послание было на видессийском.
«От генерала Абиварда, смиренного Подданного могущественного Шарбараза, Царя Царей, да продлятся его дни И прирастет его царство, – Маниакису, именующему себя Автократором Видессии.
Приветствую.
До меня дошла печальная весть о кончине твоей супруги. Прими мои соболезнования по поводу постигшей тебя тяжелой утраты. И пусть Четыре Пророка препроводят душу твоей жены для воссоединения с Господом”.
Маниакис повернулся к постельничему:
– Доставь сюда сургуч, достопочтеннейший Камеас! Постельничий поспешил выполнять поручение, а Маниакис окунул в чернила тростниковое перо и принялся быстро писать на листе пергамента:
«Маниакис Автократор – Макуранскому генералу Абиварду.
Приветствую.
Благодарю за высказанные тобой добрые личные пожелания. Что до моих пожеланий, то они остаются прежними: скорейший вывод твоих войск с территорий, на которые Макуран не имеет никаких законных прав. Я высказываюсь как Автократор Видессии, а также лично от себя. В целях достижения согласия по этому поводу ко двору Царя Царей Шарбараза мною был отправлен особый посол, высокочтимый Трифиллий. Имеются ли у тебя какие-либо сведения о ходе переговоров?»
Он свернул пергамент в свиток и перевязал его лентой, какой обычно перевязывали императорские указы. Тем временем вернулся Камеас с палочкой алого сургуча, пользоваться которым имел право только Автократор. Евнух подал Маниакису сургуч и светильник. Тот нагрел палочку над пламенем, дождался, чтобы несколько крупных алых капель упали на ленту и пергамент, а затем оттиснул на мягком сургуче свою личную печать с магическим знаком солнца. Убедившись, что оттиск получился четким, Маниакис помахал свитком в воздухе, чтобы сургуч поскорее затвердел, и передал письмо вестнику.