Линя допрашивали три месяца. Когда он убедил власти КНР в том, что он не шпион, его освободили. В стране, где большинство населения пострадало от Культурной революции, Линь воспринял наследие Мао с пылом неофита и, “чтобы научиться”, совершил паломничество в Яньань, где в годы войны находился военный штаб компартии.
Кроме того, Линь поехал в Сычуань, чтобы собственными глазами увидеть дамбу, построенную его героем Ли Бином. В этом канале видели символ того, как низко пал Китай за прошедшие со времени его постройки две тысячи лет. Линь, напротив, разглядел в нем символ надежды: “Если мы сделаем что-то [грандиозное], мы сможем изменить судьбу людей, изменить судьбу нации на тысячу лет”.
Восторг Линя омрачало то, что он бросил семью: “Я люблю жену. Люблю детей. Я люблю свою семью. Я чувствую за них ответственность. Впрочем, как образованный человек, я чувствую ответственность также за культуру и процветание Китая. Если я уверен в том, что прав, я должен быть верен себе”.
О том, чтобы связаться с женой, не могло быть и речи. Правительство Тайваня, несомненно, следило за ней. Линь написал кузену, учившемуся в Токио: “Вы теперь единственный родственник, с которым я могу связаться. Но вы должны быть осторожны. Не оставляйте националистам улик, которые можно использовать против вас. У меня есть сообщение, но вы должны передать его устно и не оставлять следов”. Линь попросил родственника купить подарки для Чэнь и детей и подписать их “Фанфан” – своим семейным прозвищем. Линь признался: “Хотя мужчина должен иметь великие устремления и ставить долг выше эмоций и привязанности к семье, я все сильнее скучаю по дому”. Он волновался о родителях, о сыне, о новорожденной дочери: “Сяо Луну сейчас три года, в этом возрасте ему особенно нужен отец, а у него только мать. Сяо Линь никогда не видела отца… Словами не передать, как я виноват перед ними”. Линь был все еще обижен на правительство Тайваня, которое давало ему задания, связанные скорее с пропагандой, чем с карьерой: “Националисты просто использовали меня, но не помогали развиваться”. Он поделился впечатлениями о первых месяцах экономического бума, инициированного Дэном:
Почти всем сейчас хватает пищи и одежды… Прогресс идет быстро. Люди энергичны и уверены в себе. Я искренне верю, что Китай ждет светлое будущее. Когда-нибудь мы сможем гордиться тем, что мы – китайцы, высоко держать голову и дышать полной грудью.
Но когда прошло ощущение новизны, жизнь перебежчика оказалась трудной. Хуан Чжичэн, тайваньский пилот, посадивший в 1981 году свой самолет на материке, вспоминал: “Сначала все говорят – нихао [привет], нихао, – а потом бросают на произвол судьбы”.
Линь хотел учиться на экономиста и подал документы в Китайский народный университет в Пекине, но ему отказали. Для Линя побег навсегда стал поводом для подозрений: как говорили в то время, его “происхождение неясно”. Экономический факультет Пекинского университета рискнул принять Линя. Управляющий делами Дун Вэньцзюнь решил, что “на экономическом факультете разведданных все равно не соберешь”.
Линь сказал однокурсникам, что прибыл из Сингапура. Он попросил НОАК не использовать в пропагандистских целях его историю. Он видел брошюры о перебежчиках, которые прибивало к берегу Куэмоя, и Линю не хотелось попасть в них. Он отказался от имени Линь Чжэнгуй. Теперь он звался Линь Ифу, “стойкий человек в долгом пути”.
Однажды я сказал Линю: на Тайване гадают, не выдал ли он коммунистам военные секреты. Он устало рассмеялся: “Чушь! У меня с собой не было ничего, кроме того, что на мне”. Он отметил, что ко времени его побега Китай ожидал воссоединения и секреты, доступные младшему офицеру, мало что значили: “Я до сих пор думаю, что мои тайваньские друзья испытывают такое же сильное желание помочь Китаю. Я уважаю это стремление. Я считаю, что могу таким образом сделать вклад в историю Китая. Это был мой личный выбор”.
Смелые слова: личный выбор китайцами никогда особенно не ценился. Ричард Нисбетт, психолог из Мичиганского университета, изучающий культурные отличия, указывал на то, что в Древнем Китае плодородные равнины и реки отлично подходили для выращивания риса, что требовало ирригации и поощряло кооперацию. Для сравнения: древние греки, жившие между горами и морем, занимались скотоводством, торговлей и рыболовством и были в большей степени независимыми. Здесь Нисбетт усматривал корни идей личной свободы, индивидуальности и объективного знания у греков.
Для китайского искусства, политики и общественной мысли характерен взгляд на индивида как подчиненного целому. Сюнь-цзы в III в. до и. э. писал: на человека, который “по своей природе зол”, нужно воздействовать нормами ритуала и чувством долга, подобно тому, как для выпрямления кривого куска дерева нужно применить пар и силу. Одну из известнейших китайских картин, свиток XI века “Путники среди гор и потоков” работы Фань Куаня, иногда называют китайской Моной Лизой. Однако Фань Куань, в отличие от Леонардо да Винчи, изобразил лишь крошечную фигурку в окружении туманных гор. Согласно законам императорского Китая, суд определял не только мотив, но и ущерб общественному порядку, и убийца нес более суровое наказание, если он поднял руку на человека высокопоставленного. Наказанию подвергался не только сам преступник, но и его родственники, соседи и лидеры его общины.
Лян Цичао, один из главных китайских реформаторов начала XX века, указывал на значение индивида в развитии государства, однако отказался от этого мнения после посещения Чайнатауна в Сан-Франциско в 1903 году: он счел, что конкуренция между кланами и семьями не позволяла китайцам процветать. “Если мы сейчас переймем демократическую систему управления, – писал он, – это будет равносильно всеобщему самоубийству”.
Лян мечтал о китайском Кромвеле, который “будет править сильной рукой и огнем и молотом будет ковать и закалять народ двадцать, тридцать, даже пятьдесят лет. А после этого мы дадим народу книги Руссо и расскажем о деяниях Вашингтона”. Сунь Ятсен (революционер, ставший президентом после краха империи в 1911 году) говорил, что Китай был слаб, потому что народ представлял собой “кучу песка”: “Мы ни в коем случае не должны давать индивиду больше свободы; давайте вместо этого обеспечим свободу нации”. Он призывал людей воспринимать государство как большой автомобиль, а лидеров – как шоферов и механиков, которым нужна свобода действий.
В Китае всегда находились поэты, писатели и революционеры, которых Жереми Бармэ и Линда Джейвин называли “незабинтованными ногами” истории, но Мао был склонен подчинить личность организации. Партия должна преодолеть “местнические”, “сектантские” тенденции. Она организовала людей в бригады и колхозы. Без письма из своего даньвэя (“единица”) вы не могли жениться или развестись, купить билет на самолет или поселиться в гостинице и даже посетить другой данъвэй. Большую часть времени человек жил, работал, совершал покупки и обучался в пределах даньвэя. Для искоренения “субъективизма и индивидуализма” Мао прибег к пропаганде и образованию. Он назвал это “реформой мышления”. Люди предпочитали выражение синъао – “очищение ума”. (Сотрудник ЦРУ, узнавший об этом, придумал в 1950 году термин “промывание мозгов”.)
Партия стала превозносить жертвенность. Газеты рассказали о военном автомобилисте по имени Лэй Фэн, около полутора метров ростом, который называл себя винтиком революционной машины. Он стал героем передвижной фотовыставки (“Погрузка навоза в помощь народной коммуне Ляонин”, “Лэй Фэн штопает носки” и так далее). В 1963 году, после того как армия объявила, что молодой солдат погиб в результате несчастного случая (его придавил телефонный столб), Мао посоветовал всем “учиться у товарища Лэй Фэна”. Десятилетиями музеи демонстрировали копии его сандалий, зубной щетки и прочего, будто мощи святого.
Принуждение к единомыслию было очень сильно. Врач, во время Культурной революции сосланный в западную пустыню, где его жена покончила с собой, позднее объяснял: