– Завтра выступаем домой, – отдал Батый приказ своим юртджи, и заклубилась пыль, заиграли, затрубили рожки, завизжали всадники, рев прокатился по туменам, зарыдали ясырки-наложницы, те, кого брать с собой было накладно, а отпускать на волю жаль…
– И еще… – Батый, нахмурившись, диктовал писцу-уйгуру новый приказ. – Пусть отныне не казнят тех женщин, к которым входили. Наша кровь сильнее крови всех народов, и через девять месяцев многие из этих женщин родят нам монголов…
Писец из провинции Синьцзян не подал и вида, что понимает, в чем дело. Кто бы мог подумать, что эта рыженькая, которую он лично привел хану, высмотрев в какой-то деревушке, так понравится Батыю? Как ее звали? Она еще говорила, что из древнего рода этих варваров – ах, да, Де Унгария, и вроде бы в ее жилах течет кровь самого Аттилы, великого гунна… О, этот Аттила был настоящий каган, великий воин, хоть и не монгол, но умен, как уйгур… И чем она покорила хана? Разве что цветом волос – у священного Потрясателя Вселенной, Чингисхана, была рыжая борода, несвойственная монголам. Неужели внук купился на цвет? О, боги, боги! Как я устал…
В ханском шатре было полутемно и прохладно. Тургауды у входа, приученные не слышать изнутри ни звука, были похожи на сфинксов, и огни костров отражались в их медных блюдцах-щитах, защищавших грудь и живот. А вокруг свистел, хохотал и визжал огромный лагерь, и вязал тюки, и проверял снаряжение и сбрую лошадей и верблюдов.
– Прошу тебя, пойдем, моя кюрюльтю[8]! – Никто бы не узнал великого и жестокого завоевателя в мужчине, державшем руку женщины. А узнав, не поверил бы своим глазам. – Я сделаю тебя повелительницей мира, что тебе нужно еще?
– Я не могу жить без родины, а что это такое – объяснить не умею. – Она вскинула на него синие глаза. – Не умею…
– Ну и что? Тебе милее эта твоя мельница, чем я, чем все богатство мира?
– Богатство мира мне ни к чему… А ты… Ты ведь не останешься? Почему? Тебе милее твои степи?
Батый не ответил. Как совместить долг и любовь? И почему, почему, Всевышний, давая власть над миром, ты не позволяешь власти лишь над одним человеком – над самим собой? И что делать с этой гордячкой? Просто приказать собираться и больше не ломать го лову?
Но будет ли сладка любовь в неволе?
Убить?
Батый посмотрел ей прямо в глаза, и она выдержала его взгляд.
– Я уеду утром. – Он говорил медленно. – Может, ты еще передумаешь…
Она покачала головой, опустилась на колени и обхватила рукой его гутулы из кожи ягненка с загнутыми носами.
– Я буду ждать тебя всегда, хан. Знай, что без тебя мне жизни нет…
…Долго не засыпал стотысячный лагерь в ту ночь. Горели костры, и завывали тувинцы, поражая европейцев невиданным, неслыханным пением, когда звук загоняют внутрь, в живот, и он резонирует от внутренностей.
Стражники у шатра хана были по-прежнему недвижимы, и их ушей не касались ни смех, ни слезы изнутри. И только горный хрусталь и мед, золото и шелк, мускатный орех и изум руды, и чай с поджаренной мукой и солью, и маслом, и молоком, и женьшень для укрепления сил, и чеснок для продления жизни, и лук, и струя кабарги, чтобы сон мог за час дать полноценный отдых усталой плоти, слышали, о чем шептались хан Батый, грозный внук Чингисхана, и девушка из рода Де Унгария, и боги гуннов не спорили в ту ночь с богами народа халха.
Медленно, скрипя и вихляя из стороны в сторону, катилась по Млечному Пути Повозка Вечности – Большая Медведица, высекая алмазные искры из планет и созвездий, и увозила, навсегда увозила от джихангира[9] его счастье.
И пусть долго еще до рассвета, пусть не напоила еще роса травы, пусть греет пока землю туман, пусть не сменили тоскливую песнь филина своим кличем жаворонки, все равно, все равно, если бы и имели дерзость нукеры подслушать шепот в шатре, услышали бы бесконечно повторяющееся одно:
– Байартай[10].
20 мая 1917 года, КВЖД, станция Маньчжурия, Китай, полоса отчуждения дороги
– Самбайну! – Атаман Семенов, карым, то есть метис по-европейски, приветствовал барона Унгерна на монгольском языке. Атаман был кряжист и могуч, его кулаков и дикого нрава побаивались и солдаты, и даже любовница Маша, дивной красоты певичка, венгерская цыганка.
– Амурсайн… – откликнулся барон. Они встретились в задней комнате у знакомого китайца-спиртоноса. Хозяин поставил на стол ханжу в глиняной бутылке и закуску и исчез кланяясь.
Из города доносились приглушенные выстрелы, порой бабьи взвизги и гармошка. Полуторатысячный гарнизон станции, напрочь распропагандированный большевиками, гулял напропалую. Офицеры, верные долгу, сидели либо в тюрьме, либо под домашним арестом. В городе шла вакханалия насилия и грабежей.
– Ну и что, барон? Будем ханжу пить и молча смотреть, как Россию чернь распинает? – Немигающие глаза атамана уперлись в барона.
Унгерн пожал плечами:
– Давай посчитаем, Григорий Михайлович… Нас с тобой двое, хорунжий Мадуевский да четверо казаков… Их – полторы тысячи сволочей, да 720-я ополченская дружина, да железнодорожная рота, да конского запаса команда… Справимся?
– Эх, Роман Федорович, нам ли с тобой быдла бояться? Ты сколько раз за линию фронта ходил?
– Не считал.
– Ну, а я казаком начинал, не забывай, я снизу тянулся, я философию черни не по книжкам изучал… Значит, слушай внимательно…
…В три часа ночи атаман подошел к зданию ревтрибунала в сопровождении одного казака. В самом трибунале в этот момент решалось важное – как придать законность намеченному на завтра грабежу местных банкиров и купцов первой гильдии.
– Носами в пол, гниды! – загремел от дверей атаман, а казак Бурдуковский двумя ударами приклада погрузил в сон часовых.
Одиннадцать человек трибунальцев онемели.
– Ша, братишка, ты кто, объявись? – встал во весь рост матрос Башкатов и тут же рухнул на пол, сваленный ударом в лоб могучего кулака атамана.
Несколько человек добровольно рухнули на загаженный паркет, а семеро начали ломиться в окна.
Бурдуковский выстрелил в воздух, и трибунальцы, визжа от ужаса, застряли по двое-трое в проемах.
– Так бы сразу и представился, – пробормотал, приходя в себя, Башкатов.
Тем временем барон Унгерн, также с одним казаком, пошел на штурм железнодорожной роты.
…В казарме висел спертый воздух. Рота спала, тяжко бредя и храпя. Дневальный с дежурным пили водку в открытой оружейке и не сразу отреагировали, когда им в лбы уперлись карабин казака и маузер барона.
– Брось шутить, товарищ, – процедил дежурный, – а то ведь и по мордам недолго…
В следующую секунду он и получил по морде ташуром барона и заголосил по-поросячьи.
– Нишкни, вошь! – Сапог казака уперся ему в горло. – Порешу…
– Строй роту! – буркнул барон оторопевшему дневальному. – Живо, пес…
– Р-р-рота, подъем! – заголосил тот, выкатившись в коридор. – Подъем!
Удивленные солдаты нехотя садились на нарах. Команда «подъем» не подавалась с отречения государя императора, в части царила вольница.
Унгерн выстрелил вверх, а казак включил электричество.
– Кто через минуту не встанет в строй, застрелю, – спокойно бросил барон, и рота, повскакав, лихорадочно натягивая штаны и сапоги поверх кальсон, бросилась на центряк.
Барон стоял у выхода с часами в руках. Полуодетая рота встала за сорок секунд.
Барон медленно шел вдоль строя, заглядывая в лицо каждому из двухсот человек. Под его горящими хо лодной ненавистью голубыми глазами опускались го ловы.
– Большевики – шаг вперед. Десять секунд. Иначе…
Его поняли, потому что казак выкатил из оружейки «максим» с заправленной лентой и присел за него. Семеро вышли из строя.
– Ну что, христопродавцы? Пулю в лоб или языками вылижете мне сапоги? – спросил Унгерн.