Жрец-философ посмотрел на нее еще ласковее, и Таис осмелела.
— И я читала Анаксагора. Его учение о «Нус» — мировом разуме, о вечной борьбе двух противоположных сил: злого и доброго, дружественного и враждебного… Антифонта, учившего о равенстве людей и предостерегавшего эллинов от пренебрежения к чужеземным народам… — Таис запнулась, вспомнив собственные ошибки, за которые чуть не расплатилась жизнью. Философ догадался.
— А сама не смогла преодолеть этого пренебрежения, — сказал он, — за что и попала к крокодилам.
— Я не смогла и не могу принять нелепого поклонения богам в зверином облике — безобразным бегемотам, мерзким зухосам, глупым коровам, бессмысленным птицам. Как могут мудрые люди, да любые люди со здравым умом…
— Ты забыла, скорее — не знаешь, что религия египтян на несколько тысячелетий старше эллинской. Чем глубже во тьму веков, тем темнее было вокруг человека и в его душе. Тьма эта отражалась во всех его чувствах и мыслях. Бесчисленные звери угрожали ему. Находясь во власти случая, он даже не понимал судьбы, как понимаем ее мы, эллины. Каждый миг мог быть последним. Нескончаемой чередой шли перед ним ежечасные боги — звери, деревья, камни, ручьи и реки. Потом одни из них исчезали, другие стали могучими и сохранились до наших дней. А давно ли мы, эллины, поклонялись рекам, столь важным в нашей маловодной стране?
— Но не зверям!
— Деревьям и животным тоже.
К удивлению Таис, жрец-философ рассказал ей о культе священных кипарисов на Крите, связанных с Афродитой. Но более всего поразило ее древнее поклонение богиням в образе лошадей. Сама Деметра, или критская Рея, изображена с лошадиной головой в святилище Фигалия на реке Неда в Аркадии. Священная кобыла обладала особой властью по ночам и служила вестницей гибели. Ни философ, ни Таис не могли подозревать, что более двух тысяч лет после их встречи, в одном из самых распространенных языков мира страшное ночное видение, кошмар будет по-прежнему называться «ночной кобылой». Богиня-кобыла превращалась в трехликую богиню-музу. Ее три лика соответствовали Размышлению, Памяти и Песне. Лишь впоследствии, когда женские божества уступили мужским, трехликая Муза стала Гекатой, а Девы-Музы умножились в числе до девяти и находились в подчинении у Аполлона — водителя Муз.
— Теперь я понимаю, отчего древние имена нимф и амазонок звучат как Левкиппа — белая кобыла, Меланиппа — черная, Никиппа — победоносная, Айниппа — милосердно убивающая кобыла.
— А позднее, когда животные божества утратили свое значение, имена переменились, — подтвердил философ. — Уже при Тесее была Ипполитта, Ипподамия — властительницы, укротительницы лошадей, то есть героини — люди, а не нимфы, подражающие животному облику, здесь тоже произошло возвышение религии, как ты верно заметила.
— Но тогда… — Таис запнулась.
— Говори, мне ты можешь сказать все.
— Тогда почему облик Богини-Матери, Великой Богини нежен и ласков, хотя он гораздо древнее мужских богов-убийц?
— Ты опять ошибаешься, принимая ее лишь как богиню любви и плодородия. Разве не слышала ты о бассаридах — опьяненных священными листьями полубезумных женщинах Тессалии и Фракии, в своем неистовстве раздиравших в клочья ягнят, козлят, детей и даже мужчин, как кровавую жертву их экстаза? Женщины бесились, размахивая пихтовыми ветвями, обвитыми плющом — знаком Артемис или Гекаты. То же было и в Афинах на Ленеях — празднестве «диких женщин» в дни зимнего солнцестояния месяца посидеона. Лик богини-разрушительницы, богини-смерти противополагался облику матери. Соединительным звеном между ними служил образ любви — единственный, который ты знаешь.
Таис поднесла пальцы к вискам.
— Слишком мудро для меня. Неужели в далекие темные времена даже женские богини были столь же свирепые, как позднее мужчины-боги?
— Свирепы — нет. Беспощадны — да, как сама жизнь, ибо чем же они были, как не отражением жизни, высших сил судьбы, властвующей однозначно и над богами, и над людьми… беспощадны и милосердны одновременно.
Таис сидела смятенная и притихшая. Философ встал и положил большую теплую ладонь на завитки непокорных волос на лбу. Снова необычайное успокоение разлилось по телу гетеры, доверие и чувство полной безопасности способствовали остроте восприятия.
— Слушай внимательно, Таис-афинянка. Если поймешь, что я скажу тебе, — станешь моей духовной дочерью… Верить можно во все что угодно, но вера становится религией только тогда, когда сплетается с правилами жизни, оценкой поступков, мудростью поведения, взглядом в будущее. Мы, эллины, еще очень незрелы — у нас нет морали и понимания людских чувств, как на далеком Востоке. Никогда не созреет до религии вера египтян, но и у нас есть философы, ты сама назвала двух, забыв Платона и еще несколько мудрецов…
— Платона я не забыла. Но великий мудрец, создавая свой план идеального государства, забыл о женщинах и их любви. Мне кажется, он признавал только любовь между мужчинами, и потому я не считаю его нормальным человеком — хоть он и знаменитый философ, олимпийский борец и государственный муж. Но ты прав, я забыла Аристотеля, хотя с ним знакома лично, — загадочно улыбнулась Таис.
Делосец поморщился.
— Нет. Этот знаток явлений природы не менее дик в моральных вопросах, чем египтяне. Можешь исключить его. Важнее другое: только в начале своего возникновения любая религия живет и властвует над людьми, включая самых умных и сильных. Потом вместо веры происходит толкование, вместо праведной жизни — обряды, и все кончается лицемерием жрецов в их борьбе за сытую и почетную жизнь.
— Что ты говоришь, отец!
— Ты слышишь, Таис. Не все ли равно — женская богиня или Аполлон, Артемис или Асклепий? Жизнь на земле без боязни, красивая, простирающаяся вдоль и вширь, как светлая, устланная мрамором дорога, — вот что сделалось моей мечтой и заботой.
— И ты пришел с Делоса в Египет…
— Чтобы узнать корни нашей веры, происхождение наших богов, понять, почему до сих пор эллины живут без понимания обязанностей и целей человека среди других людей и в окружающей ойкумене. Ты поняла уже, что в Египте нечего искать законов морали — их нет в религии древних охотников, сохранившейся у земледельцев Нила. Но есть другие народы… — Философ умолк, проведя рукой по лбу.
— Ты устал, отец. — Таис поднялась, прикоснулась с поклоном к его коленям.
— Ты поняла! Силы мои убывают. Я чувствую, что не увижу своего Делоса и не напишу всего, что узнал в Египте.
— Не утруждай себя, отдохни, ешь здешний розовый виноград и вкусные плоды колючих пальм, — заботливо сказала гетера, и старик улыбнулся.
— Да, да, я принесу тебе в следующий раз. Когда ты позволишь мне посетить тебя снова?
Не получив ответа, Таис одиноко пошла по темным проходам, жутковато напоминавшим ей пережитое в Лабиринте.
Свет и зной полудня ощутимо ударил в нее горячей волной, унылый гул «пятидесятидневника» показался сначала даже приятным. Но уже к вечеру в своем насквозь продуваемом доме, в тревожном беге теней от колеблемых сквозняком светильников Таис опять потянуло в темноту храма, к странному старому эллину, давшему ей впервые в жизни светлый покой отрешения. Юной девушкой Таис видела во сне Афродиту Уранию. Сон, повторявшийся несколько раз в последние годы, вспоминался так: Таис, босая и нагая, поднималась по лестнице необъятной ширины к зеленой стене из густых миртовых деревьев, проскальзывала между их переплетавшимися ветвями и выходила на свет — яркий, но не пронизывающий, теплый, но не знойный, разлитый подобно меду под небом неправдоподобной синевы. Она приближалась к статуе Афродиты Урании. Богиня из полупрозрачного розового родосского мрамора, пронизанная светом неба, сходила с пьедестала и обвивала плечи Таис сияющей рукой немыслимой красоты. Урания заглядывала в лицо Таис. Вихрь чувств и мыслей свивался укрощенной змеей кольцом внутри нее. Чувство необычайной отрады и покоя переполняло юную гетеру. Она не любила этого сна — с течением лет все резче был контраст между чистым покоем любви, исходившим от Урании, и исступленным искусством и трудом той любви, которая составила славу Таис, образованной гетеры и знаменитой танцовщицы самого знающего народа в мире, каким считали себя афиняне. И вот радостный покой, испытанный прежде только в полудетских снах об Урании, пришел к Таис наяву при встрече со старым философом. Правда, как и во сне, с уходом из храма исчезало и счастье душевного мира…