— Нет! — сказал я. — Не норвежцев, а итальянцев, вот как тот, что сейчас спрашивал у вас хлеба и сыру.
— Что? — закричал он. — Этот черномазый, который тут скалил зубы? Так это макаронник? Ну, такого я еще не видывал да, надеюсь, больше и не увижу.
Он еще говорил, когда, подняв глаза и взглянув на улицу, я увидел, что всего в тридцати ярдах от двери оживленно разговаривают трое мужчин. Один из них был недавний посетитель харчевни, а двое других, судя по их красивым смуглым лицам и широкополым мягким шляпам, были его соотечественники. Деревенские ребятишки гурьбой собрались вокруг них и лопотали что-то бессвязное, передразнивая их говор и жесты. На этой угрюмой, грязной улице, под мрачным серым небом это трио казалось каким-то чужеродным пятном, и, сознаюсь, в этот момент спокойствие мое было разом поколеблено и уже никогда не возвращалось ко мне. Я мог вволю рассуждать о призрачности угрозы, но не мог разрушить впечатления от виденного и начал разделять этот «итальянский ужас».
Уже смеркалось, когда, вернув газеты пастору, я снова углубился в пустошь. Я никогда не забуду этого пути. Становилось очень холодно и ветрено, ветер шелестел у меня под ногами сухой травой; порывами налетал мелкий дождь; из недр моря громадной грядою гор вставали облака. Трудно было представить себе вечер хуже этого, и то ли под его влиянием, то ли оттого что нервы у меня были взвинчены тем, что я видел и слышал, мысли мои были так же мрачны, как и погода.
Из верхних окон павильона видна была значительная часть пустоши со стороны Грэден Уэстера. Чтобы не быть замеченным, нужно было держаться берега бухты, а затем под прикрытием песчаных дюн добраться по котловинам до опушки леса. Солнце близилось к закату, был час отлива, и пески обнажились. Я шел, охваченный своими тягостными мыслями, как вдруг остановился, словно пораженный молнией, при виде следов человека. Следы тянулись параллельно моему пути, но ближе к берегу, и когда я осмотрел их, то убедился, что здесь проходил чужой человек. Более того, по той беспечности, с которой он подходил к самым страшным местам топи, было ясно, что он вообще нездешний и не знал, чем грозила ему Грэденская бухта.
Шаг за шагом я прослеживал отпечатки, пока четверть мили спустя не увидел, что они обрываются у юговосточного края Грэденской топи. Вот где погиб этот несчастный! Две-три чайки, вероятно, видевшие, как он был засосан песком, кружили над местом его упокоения с обычным своим унылым плачем. Солнце последним усилием прорвалось сквозь облака и окрасило обширные просторы отмелей пурпуровым светом. Я стоял и смотрел на ужасное место, угнетенный и встревоженный собственными мыслями и сильным, непобедимым дыханием смерти. Помнится, я раздумывал, сколько времени продолжалась его агония и долетели ли его предсмертные вопли до павильона. Потом, собравшись с духом, я уже приготовился покинуть это место, как вдруг порыв ветра необычайной силы пронесся над этой частью бухты, и я увидел, как, то высоко взлетая в воздух, то легко скользя по поверхности песков, ко мне приближалась мягкая черная фетровая шляпа конической формы, точно такая, какую я видел на голове у итальянцев. Мне кажется сейчас, хотя я и не уверен, что я тогда закричал. Ветер гнал шляпу к берегу, и я побежал, огибая границу топи, чтобы поймать ее. Порывы ветра утихли, шляпа на мгновение задержалась на зыбучих песках, потом ветер, снова усилившись, опустил ее в нескольких шагах от меня. Вы можете себе представить, с каким любопытством я схватил ее! Она была не новая, более поношенная, чем те, которые я видел сегодня на итальянцах. У нее была красная подкладка с маркой фабриканта, имя которого я сейчас забыл, но под которым стояло слово «Venedig». Так (если вы еще это помните) произносили австрийцы название прекрасной Венеции, тогда и еще долгое время спустя находившейся под их игом.
Удар был сокрушителен. Мне повсюду мерещились воображаемые итальянцы, и я в первый и, могу сказать, в последний раз за всю свою жизнь был охвачен паническим ужасом. Я еще не знал, чего мне следует бояться, но, признаюсь, боялся до глубины души и с облегчением вернулся в свою ничем не защищенную одинокую ложбину в лесу.
Там, чтобы не разводить огня, я поел немного холодной овсянки, остававшейся с вечера, затем, подкрепленный и успокоившийся, отбросил все фантастические страхи и спокойно улегся спать.
Не могу сказать, сколько времени я спал, но внезапно был разбужен ослепительной вспышкой света, ударившей мне прямо в лицо. Она разбудила меня, как удар. В тот же миг я был уже на ногах. Но свет погас так же внезапно, как и зажегся. Тьма была непроглядная. И так как с моря свирепо дул ветер и хлестал дождь, эти звуки бури начисто заглушали все прочие.
Признаюсь, прошло с полминуты, прежде чем я пришел в себя. Если бы не два обстоятельства, я бы подумал, что меня разбудило какое-то новое и весьма осязательное воплощение моих кошмаров. Первое: входной клапан моей палатки, который я тщательно завязал, когда вошел в нее, теперь был развязан; и второе — я все еще чувствовал с определенностью, исключавшей всякую галлюцинацию, запах горячего металла и горящего масла. Вывод был ясен: я был разбужен кем-то, кто направил мне в лицо вспышку потайного фонаря. Только вспышку и на мгновение. Он увидел мое лицо и ушел. Я спрашивал себя о причине такого странного поведения, и потом ответ пришел сам собою. Человек, кто бы он ни был, думал узнать меня и не узнал. Был еще один нерешенный вопрос, и на него, признаюсь, я даже боялся ответить; если бы он узнал меня, что бы он сделал?
Страх мой за себя тотчас же рассеялся: я понял, что меня посетили по ошибке; но с тем большей уверенностью я убедился, какая страшная опасность угрожает павильону. Требовалось немало решимости, чтобы выйти в темную чащу, нависшую над моим убежищем, но я ощупью пробирался по дороге к дюнам, сквозь потоки дождя, исхлестанный и оглушенный шквалами, опасаясь на каждом шагу наткнуться на притаившегося врага. Было так непроглядно темно, что, окружи меня сейчас целая толпа, я бы этого не заметил. А буря ревела с такой силой, что слух был бесполезен, как и зрение.
Весь остаток ночи, которая казалась мне бесконечно длинной, я бродил вокруг павильона, не встретив ни души, не услышав ни звука, кроме согласного хора ветра, моря и дождя. Сквозь щель ставен одного из верхних окон пробивался луч света, который подбадривал меня до наступления зари.
ГЛАВА ПЯТАЯ
О ВСТРЕЧЕ НОРСМОРА СО МНОЙ И КЛАРОЙ
С первыми проблесками дня я ушел с открытого места в свою обычную засаду, чтобы там в дюнах дождаться прихода Клары. Утро было пасмурное, ненастное и тоскливое; ветер стих перед рассветом, но потом усилился и налетал порывами с побережья; море начало успокаиваться, но дождь все еще хлестал немилосердно. По всему простору отмелей не видно было ни души. Но я был уверен, что где-то по соседству притаились враги. Фонарь, так неожиданно и внезапно ослепивший меня во сне, и шляпа, занесенная ветром на берег с Грэденской топи, — этих двух предупреждений было вполне достаточно, чтобы судить, какая опасность угрожает Кларе и всем обитателям павильона.
Было, должно быть, половина или без четверти восемь, когда дверь отворилась и милая девушка пошла ко мне, пробиваясь сквозь дождь. Я встретил ее на берегу.
— Едва удалось вырваться, — сказала она. — Не хотели пускать меня по дождю.
— Клара, — спросил я. — Вы не боитесь?
— Нет, — сказала она так просто, что это меня успокоило.
Жена моя была самая храбрая, самая лучшая из женщин; по опыту я убедился, что качества эти далеко не всегда совместимы, а у нее редкое бесстрашие соединялось с чисто женской нежностью и обаянием.
Я рассказал ей все происшедшее со вчерашнего утра, и, хотя щеки ее заметно побледнели, она сохранила полное спокойствие.
— Теперь вы видите, что мне ничто не угрожает, — сказал я под конец,
— мне они не хотят зла. В противном случае я был бы уже мертв.