Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Вагон долго стоял. Из-за тонкой обшивки доносились шорохи — шелест деревьев под невзначай набежавшим ветерком, возня ежей или мышей в опавших листьях, неведомые шуршания и потрескивания. Стоял ли возле нас караул? Было похоже, что мы в своем запертом ящике погружены во вселенскую темноту, окутавшую мир, и нет нигде ни единой живой души…

Я стал задремывать. И, уже засыпая, почувствовал, как осторожно выдергивают у меня из-под головы мешок. Я сразу двинул кулаком куда-то в потемки, угодил во что-то мягкое. Попытки через некоторое время возобновились. Я посылал удары в никуда — иногда кого-то задевал, чаще — в пустоту. В промежутках боролся с одолевавшим сном.

Я проснулся от толчков идущего вагона, белым днем. Голова моя лежала на полу, рядом валялся опустошенный до дна мешок. Я снова закрыл глаза и долго лежал так из-за брезгливого чувства — неодолимого отвращения к своим спутникам. Случившееся, правда, только подтверждало мой давнишний вывод насчет вздорности литературных суждений о романтике и благородстве, присущих будто бы уголовному миру, и все-таки… И все-таки было мерзко думать, что существа, способные обобрать до нитки спящего товарища, только что поделившегося с ними последним, почитаются людьми. И в те сутки, что тряский наш вагон катился к цели — уже знакомой мне станции Кемь, — я не мог себя заставить разговаривать со своими соэтапниками, отвечать на их вопросы. Злые тогда владели мною мысли… От нашей выгрузки в Кеми сохранилось очень резкое ощущение своей вброшенности в ворочающееся, беспорядочно понукаемое, куда-то направляемое многолюдие, тесноты, необходимости что-то выполнять под непрерывные окрики и брань. Высаживали из вагонов не только нас, но одновременно из других эшелонов, так что все вокруг кишело людьми с мешками, сумками, деревянными чемоданами, толпившимися в оцеплении солдат, вооруженных винтовками с примкнутыми штыками. Нас выстраивали впритык друг к другу, тесными рядами по десять человек. Когда составилась колонна, погнали куда-то по пустынной дороге…

Начальники шли сторонкой, в ремнях и при пистолете, подтянутые и заносчивые. Они то и дело покрикивали: «Шире шаг!», «Не растягивайся!» Это приводило к тому, что усердствовавшие в хвосте колонны конвоиры насовывали задние ряды на идущих впереди, люди оступались, роняли вещи, падали… И от растянувшейся по грязному осеннему проселку на добрый километр колонны шел беспорядочный глухой шум, в мутном прибое которого вдруг четко выделялся окрик, отдельный вопль или вычурное длинное ругательство в Бога, в мать, в жизнь…

После длившегося бесконечно ожидания у обвитых колючей проволокой ворот зоны — тут этапы принимала целая ватага лагерного начальства, писари из УРЧ сверяли списки с записями в формулярах, опрашивали, выясняли, — я наконец оказался в бараке, широком, низком и длинном, с двумя продольными проходами между тремя порядками капитально сооруженных двухъярусных нар… И тут снова — общее воспоминание о толчее, брани, грязи, стоянии в очередях у столовой и уборной, перекличках, вызовах, драках, буйстве, слившееся за много лет с длинной чредой однородных передряг. Все эти пересылки и этапы более или менее на один лад. Заключенные тут как пересчитываемые в гурте головы скота: их надо подкормить, не дать вовсе запаршиветь в дороге, чтобы было что сдать в конце приемщику.

Как и нары для заключенных, вся пересылка была построена прочно, с расчетом на долговременный разворот деятельности. Просторные, добротно срубленные бараки тянулись вдоль прямых улиц с дощатыми настилами, называемыми, как у пионеров-ленинцев, линейками. В центре поселка, обтянутого колючей проволокой в несколько рядов, с вышками и прожекторами, находилась уборная на четырнадцать очков, с дежурившими круглые сутки уборщиками с метлами и ведрами извести. Зэки выстраивались на линейках не один раз в день — для проверок, при выводе на работу. Из них тут же составлялись партии для дальнейшего следования.

Линейки служили и для муштры. Темпы приемки-сдачи — жизнь не замирала ни на секунду круглые сутки, этапы принимались и отправлялись во всякое время — не давали охранникам развернуться по-настоящему, но они все-таки выкраивали время для издевательских учений, а то и для расправ.

Как-то под утро я был разбужен шумом. Со двора доносился топот множества ног по гулким доскам, крики, изощренная, разнузданная, кощунственная брань. Я выглянул из тамбура. В неясном предутреннем освещении по линейкам грузно бежали, в одиночку и группами, серые тени, грохоча башмаками и запаленно дыша. Вдоль мостков, неподалеку друг от друга, стояли охранники с «дрынами» — увесистыми березовыми дубинками, какими они с размаху лупили отстающих, а то и просто удобно подвернувшихся зэков.

Этап гоняли вкруговую, по двум параллельным линейкам, одни и те же фигуры пробегали мимо вновь и вновь. Иной падал, отползал на четвереньках, кое-как поднимался и устремлялся бежать дальше. На того, кто медлил встать, набрасывались вахтеры. И мелькали дрыны.

— Вишь, издеваются. Трое по дороге сбежали, у самой зоны, вот они и отыгрываются, — пояснил стоявший возле меня у двери одноногий мужик из-под Калуги. — Это не впервой. Навидался… Когда целую ночь вот так гуляют. Забивают и насмерть, коли по-настоящему разойдутся. Мне-то как быть? Поднялся идти в хлеборезку, да боязно сунуться — как раз прихватят…

Охранники развлекались и вне лагеря. Нас большими партиями выводили за зону, чтобы позабавиться зрелищем, как ошалевшая от страха, окриков и избиений толпа мечется и старается вокруг явно нелепого дела. Нас заставляли вылавливать в мелком прибрежном заливчике нанесенные течением бревна и вытаскивать их наверх по крутому склону на катище; не только что лебедок, у нас даже веревок не было, чтобы зачаливать их. Мы артелями человек по десять-двенадцать вручную катили каждое бревно перед собой, оскользаясь, едва удерживаясь на скате. Не справившись, бревно упускали, и оно, то расшвыривая, а то и калеча нас, плюхалось обратно в воду.

Неудивительно, что никто из тех, с кем пришлось тогда сталкиваться в Кемьперпункте — спать ли на одних нарах, вместе участвовать в бессмысленных авралах, в редкие тихие часы перед сном обмениваться обрывками осторожных речей, — никто из тысяч лиц, перевиденных за месяц с лишним, что я там пробыл, не запомнился: чересчур мимолетными были общения, незначительными материи, о которых можно было рискнуть заговорить при таком поверхностном знакомстве. Пожалуй, только одного упомянутого дневального Илью Прохорова я могу назвать, и то потому, что пришлось в ночной, успокоенный час поговорить с ним задушевно.

Наряженный как-то дневалить в помощь Прохорову, я понес вместе с ним хлебный ящик к каптерке, оказавшейся на запоре. И вот мы, сидя в сторонке на штабеле накатанных бревен, внезапно разоткровенничались. Он горевал о беспомощной семье, с берущими за душу подробностями вспоминал отнятую пашню, заботы о лошади, тепло омшаника с отелившейся коровой. Не мог он с ними расстаться, вступить в колхоз, из-за чего и был «раскулачен» и заключен на пять лет в лагерь, хотя отроду не держал работников и числился середняком. Рассказ его, заурядный и скорбный, открывал в оболганном враге — будто бы бессердечном мироеде и корыстном приобретателе — исконную и высокую привязанность к земле и крестьянскому труду, справедливость в суждениях и поступках, широту и терпимость. Это объясняло мне, почему отец мой так безусловно верил в крестьянскую правду, в мужицкий мир. И вот человек из этого мира отлучен от поля, брошен в лагерный барак, дневалить — после того, как потерял ногу на лесоповале. И даже здесь, голодный и без поддержки, больной, он добросовестно делает свое дело — вручает всем пайку в неприкосновенности, с пришпиленными деревянными палочками десятиграммовыми довесками…

Именно в те годы, когда началось истребление здорового ядра нашего крестьянства, завершившееся полным крушением русской деревни, она понесла непоправимый урон, оказавшийся для нее роковым. Российское земледелие было подсечено под корень. Может быть, навсегда.

37
{"b":"275142","o":1}