Вот остатки кухни — битые кирпичи, обломок чугунной плиты и заржавленный, весь в дырах противень: на таких воры-повара жарили премиальные пирожки, достававшиеся более всего прожорливым нарядчикам и бригадирам; не брезгали ими и вохровцы.
Домик начальника, кордегардия, клуб для вольняшек и казарма находились в стороне, вне зоны: их рубили из бревен, добротно, и скорее всего разобрали и увезли. Не раз приходилось мне мыть полы в таких помещениях, подносить дрова и воду, и я хорошо знаю, как все тут выглядело снаружи и внутри, пусть никогда в этом лагере не был. Все строилось по стандарту и разряду, повышавшимся с увеличением количества зэков: у кого больше «душ», тот и жил просторнее и удобнее. Поэтому я не только могу определить, был ли у этого хозяина отдельный дом в две или четыре комнаты, полагались ли ему ванна и теплый сортир, но даже обрисовать здешних вольняшек — начальника, его помощников, охранников, надо только прикинуть, сколько могло содержаться э/к з/к на этом лагпункте. Но здесь и на любом другом, они всюду были скроены на один образец, знали один символ веры: выбивать из отданной под их начало толпы установленное количество кубов древесины, и сколько удастся сверх того. Для этого им была предоставлена полная, бесконтрольная власть над зэками. На лесопункты назначались начальниками преимущественно солдафоны и пришибеевы.
В иных был перенят из Колымских лагерей закон, каравший смертью систематическое невыполнение нормы, приравниваемое к контрреволюционному саботажу. Ввели и соответствующую процедуру — куцую и жуткую. Не справлявшегося с заданием зэка отделяли от бригады и заставляли работать в одиночку. Сделанное им за день отдельно замерялось бригадиром. Проверяемый работяга возвращался в землянку, где отдавался неизбывным заботам своего состояния — раздобывал махорку, чинил развалившуюся обувь, канючил освобождение у неумолимого фельдшера… А невдалеке, за зоной, начальник накладывал бестрепетной рукой резолюцию на малограмотном рапорте бригадира. Если норма оказывалась повторно не выполненной на сколько-то процентов менее чем на три четверти, — беднягу в одну из ближайших ночей выводили за зону в тайгу… Товарищи его никогда больше не видели. Пропадал он и для родных — сгинул человек в тайге, и вся недолга! Эти расправы заставляли вкладывать в работу последние силы.
А вот оплывшие, слегка заросшие холмики, в которых нетрудно узнать могилы. Ямы рыли мелкие, раздетые трупы слегка присыпали песком, так что, если копнуть, непременно обнаружатся побелевшие кости… Тут сыны украинских сел и алтайских предгорий, выходцы с Волги и Кубани, жители Прибалтики и Крыма, но более всего российских мужичков, легших здесь во славу коллективизации… Что злодейский синодик Ивана Грозного, его «массовые» казни, расправы с новгородцами, о которых мы узнавали из учебников истории, ужаснувших на всю жизнь! Имена сгинувших и замученных на лесных лагпунктах, разбросанных на наших бескрайних просторах не припомнит ни один палач!
Я сижу на бревнах, скрепленных скобами и костылями. Это догнивающие остатки поваленной сторожевой вышки. С силой оживают давние воспоминания. О том, как приходилось жить в таких зонах, выполняя непосильную работу, вшивея и слабея, перенося лютый холод, летом — гнус и постоянно — недоедание. И особенно остро воскресло, точно я снова лагерный лесоруб, чувство подавленности, зависимости от злой или доброй воли начальника, расположения духа охранников, от наговоров, от каждого распоясавшегося насильника…
Очнулся я от лая моей собаки, бросившейся навстречу человеку, показавшемуся за соснами. Это знакомый охотник из кержацкой деревни на Колчиме, глухом притоке Сыма. Едва ли не все жители ее ушли в тайные лесные укрытия сразу после поражения белых, из страха перед властями, преследующими веру. Так образовались в наше время скиты, еще не нашедшие своего Мельникова-Печерского. Век их был, впрочем, недолог. Нет более лесных дебрей, над которыми бы не летали самолеты: по дыму, тоненькой струйкой поднимающемуся над лесным пологом, летчики засекают потаенное жилье, а наведенная на их след власть спешит обезвредить отшельников. При Сталине выловленных скитников карали сурово, главарей расстреливали; после него лишь сселяли и объявляли неисправными налогоплательщиками.
Но мой охотник — отщепенец, давно расставшийся с кержацкими предрассудками: нет для него ни Христа, ни Антихриста. Он сделался сельским активистом и кооператором. Зимовье моего знакомца находилось недалеко, и я охотно принял его приглашение отправиться к нему почаевничать и отдохнуть…
* * *
Ранний час мартовского утра — морозного и темного. Зима еще в полной силе. Помещение, где идет разнарядка, освещено керосиновой лампой. Нас, рабочих опытной сельхозстанции, — десятка два. Мы сидим на узких лавках, молчаливые и нахохленные: еще не прошла сонливость, впереди нелегкий день на морозе, да и надоело до смерти батрачить за гроши в этом опостылевшем за долгие годы ссылки негостеприимном селе. И невеселые, безотрадные шевелятся у каждого мысли. Выйдя по окончании промыслового сезона из тайги, я нанимаюсь сюда на пустые зимние месяцы. Никак не удается заработать впрок, про запас, чтобы сколько-то прожить вольно, отдохнуть. Ведь я все-таки не потомственный таежник, и как ни влегаю в промысловую лямку, не могу сравняться с местными охотниками: нет их выносливости и сноровки, вековых навыков, и мне, кроме того, не очень везет — я не из удачливых промышленников!
Возле ведущего разнарядку старшего рабочего, верзилы латыша с похмельным лицом, в мохнатой рысьей шапке — очень славного и доброго малого, — сидит, чуть обиженно и брезгливо поджимая губы, супруга директора, давно увядшая особа, придирчивая и ворчливая. Ей частенько приходится заменять супруга, доставляющего своей половине немало хлопот и огорчений развеселыми гулянками и приверженностью к женскому полу. Морщится же она потому, что, будучи научным работником и незапятнанным членом партии, почитает общение со ссыльными для себя отяготительным. Она тут чувствует себя в дурном обществе, способном набросить тень на ее безупречную репутацию. Для нее ссыльные — ходячая скверна.
Я знаю заранее, что меня опять пошлют возить сено или, того хуже, вскрывать силосную яму, где не заработаешь и на хлеб: надо стать участником попоек директора и его клевретов, чтобы получить хорошо оплачиваемый наряд, уметь подслужиться. И я сижу безучастно, ожидая, когда выкликнут мое имя. И вдруг встрепенулся: что, что такое сообщает почтенная директорша? Она, надо сказать, считает своим партийным долгом изредка проводить с нами политбеседы и пересказывать переданные по радио новости этим косным, низвергнутым советским обществом отщепенцам.
— Правительство сочло нужным опубликовать сообщение о состоянии здоровья товарища Сталина- Голос Бастриковой, прилично случаю, выдержан в сугубо строгом, даже суровом регистре, говорящем о тревоге и сердечном сочувствии. Меня как током подбросило. Я живо вскинул голову, быстро всех оглядел — не ослышался ли? Вот бы Бог дал… Тому, чье имя избегают произносить в разговорах между собой, чтобы не накликать беды, как остерегались старые люди упоминать сатану, уже за семьдесят. Или вылечат? Медики при нем дрожат за свою жизнь — любой промах, недогляд… Однако надо скорее потупиться, чтобы не встретиться ни с кем взглядом, а то еще прочтут что-нибудь в глазах! Сталин — злой гений России, растливший сознание народа, присвоивший себе его славу и подвиг в войну, похоронивший — навеки! надежды на духовное возрождение. Личность этого невзрачного злопамятного человека была в те времена настолько раздута, что застила истинные причины и истоки диктатуры: тогда не было очевидным, что Сталин лишь продолжил политику и приемы, перенял принципы (вернее, беспринципность!). Он лишь недрогнувшей рукой расширил и углубил кровавые методы, разработанные до него для удержания власти.
Я запряг лошадь и поехал в луга: выдирал вилами пласты смерзшегося сена из зарода, увязывал воз, отвозил на скотный, снова отправлялся за сеном, а в голове весь день бродили мысли и шевелились надежды, перемешанные с опасениями: а вдруг выживет?