Она боялась, что штаны окажутся узки, но зря – сошлись, точно на нее шиты. Распялила на руках камзол. Тут оказалось, что все же Андрей был повыше, просто мерились они, когда Ксения была в башмачках на немалых каблуках. Застегнула камзол – на груди сошелся с трудом. Надела сверху кафтан. Широковат и длинноват… Повернулась к зеркалу.
Знакомый образ в нем, в темно-туманном, обозначился. Статный, затянутый в зеленое стан, щегольские красные штаны на стройных ногах. А лицо…
Андрюшенька!
Вот чье лицо! Как же сразу-то не признала?…
Выходит, вымолила она его? Не умрет теперь без покаяния? Выходит, есть Божья справедливость?
Аксюша не поняла, когда вспыхнули свечи в канделябрах по обе стороны высокого темного стекла. Получилось странно – словно она стоит в полумраке, но там, за проемом рамы, – светлое помещение, и в нем – Андрей.
Аксюша боялась пошевелиться. И он тоже.
Но сколько же можно так стоять?
Она протянула руки к живому и онемевшему от радости мужу.
Он протянул руки к ней.
– Андрюшенька… – прошептала она.
– Аксиньюшка… – прозвучало в ответ.
– Милый!..
И одновременно шевельнулись его губы, а лицо исказилось мукой:
– Спаси меня!..
Она все вспомнила.
– Да, да, да! – закричала она. – Да! Да!..
Тетушка Анна Тимофеевна, чуть не свалилась с кресел, замахала спросонья руками. Глаша вскочила, споткнулась, упала на одно колено. И тут же дверь отворилась, торопливо вошла строгая Прасковья.
– Аксиньюшка, голубушка моя, ты что это затеяла?!
Она кинулась обнять хозяйку и, обнимая, стянуть с нее одежду мертвого мужа. Но Аксюша извернулась и выбежала на лестницу. В одних чулках она спустилась вниз, пробежала по коридору, толкнула дверь и выскочила на крыльцо.
Ночь. И если выйти на улицу – всякий издали скажет, что Андрей Петров шагает. Всякий! И ближе подойдет, в лицо заглянет – тоже Андреем Федоровичем назовет.
Да?…
Да!
Мысль, что посетила и вылилась в слова, ошеломила Ксению. Она была удивительной простоты, и Ксения не ощутила, что простота эта – как во сне, когда возникают причудливые связи между вещами и кажутся единственно возможными.
Ее состояние не было сном или грезами наяву – это все же было бодрствование, но от усталости какое-то просветленно-обостренное, на грани вещего сна.
Она улыбнулась – да, путь обозначился!
Подняла голову к небу и произнесла отчетливо, хотя и негромко:
– Положи душу свою за други своя.
Кричать было незачем – Бог и так услышит.
* * *
– Да побойся Бога! – твердила, ходя следом, Прасковья. – Да что люди-то скажут?…
– А чего им говорить? Схоронил я свою Аксиньюшку, хочу ее вещицы бедным раздать, и платьица, и рубашечки, и чулочки…
На пол из комода полетело белье, образовав неровную бело-розовую кучку.
– Аксинья! Очнись! – Прасковья что было силы принялась трясти сгорбившуюся фигурку в широковатом зеленом кафтане.
– Да что ты говоришь, Параша? Что ты покойницу зря поминаешь? Умерла моя Аксиньюшка, царствие ей небесное, а я вот остался. Я еще долго жить буду.
– Да что же мне, отца Василия звать? Чтобы он пришел и сказал: Андрей Федорович умер, а ты, барыня Аксинья Григорьевна, жить осталась?
– А зови, милая. Придет он и скажет: день добрый, сударь Андрей Федорович, каково тебе без твоей Аксюши? Померла, бедная, без покаяния, тебе теперь за нее по гроб дней твоих молиться… Пока не замолишь – страдать будет, чая от тебя лишь спасения…
Прасковья в изумлении следила, как вываливались на пол платья, простыни, наволочки, шубка…
– Я – Андрей Федорович, – слышала она ровный голос. – С чего вы все решили, будто я умер? Умерла Аксиньюшка, а я вот жив, слава Богу. Есть кому за нее молиться… Вещицы раздам, сам странствовать пойду… А ты, Параша, тут живи. Деньги наши с Аксиньюшкой возьми в шкатулке, в церковь снеси, пусть там молятся за упокой души рабы Божьей Ксении. А сама живи себе и бедных сюда даром жить пускай…
Прасковья решительно вышла из комнаты.
Скоро она уже была у отца Василия.
– Как быть-то, батюшка? – спросила, рассказав, чему была свидетельницей. – Имущество-то свое раздаст, опомнится – хвать, а его уже и нет. Дом мне отдать решила.
– Ты ступай-ка к начальству покойного. Ей ведь как вдове за него еще и пенсион положен. Пусть придет кто-нибудь, вразумит, запретит. А я как быть – право, не ведаю…
Батюшка помолчал.
– Надо же, что на ум взбрело… Помереть без покаяния додумалась вместо мужа – как будто Господь с небес не разберет, кто муж, а кто жена…
Поглядел на озадаченную Прасковью:
– А ты ей не потворствуй! Или потворствуй, но в меру… чтобы с собой чего не сотворила…
– Не сотворит, батюшка. Она сказывала – я-де теперь Андрей Федорович, я долго жить стану.
– Поглядим…
* * *
Дом был пуст. Горничной Даши – и той Прасковья не докричалась.
Жалкое и страшноватое зрелище он собой являл: все двери распахнуты, все сундуки и шкафы повывернуты. Ни тебе посуды, ни подушки хоть одной…
Прасковья пошла к себе в комнатку. Ее вещей Аксинья Григорьевна не тронула, более того – на столе Прасковья обнаружила красивые чашки, видать – подарок.
Очевидно, крепко втемяшилось в голову отчаявшейся барыне, что дом останется ее надежной Параше, с самого венчания и переезда – домоуправительнице.
Прасковья села на кровать и задумалась. Нужно было что-то предпринять. Как велел батюшка, идти к начальству покойного Андрея Федоровича. Искать себе занятие – дом домом, а в нем недолго и с голода помереть. Жалование-то платить некому, хозяин – в гробу, хозяйка с ума сбрела.
Ох, хозяин…
Маша, нашептывая Кате на ушко, была права – Прасковья как раз хозяина-то и любила, куда больше хозяйки. Аксинья Григорьевна была чересчур молода, весела, звонкоголоса, чересчур шустра для основательной Прасковьи. За годы службы Прасковья, понятно, к ней привязалась и жалела, что Бог не послал деточек. Однако барин, Андрей Федорович, – это было иное, иное…
Когда он, готовясь к концерту, разучивал легкомысленно-нежные песенки, Прасковья тихонько подслушивала. Уж очень складно получалось у неизвестного ей сочинителя про любовь, а выразительный голос доносил радость и печаль до самой глубины души. И больше за барина, чем за барыню, беспокоилась Прасковья, что нет детей. Уж его-то сыночка она бы холила и лелеяла!..
О своих и не мечтала. Не нравилась она здешним кавалерам, хоть тресни. За спиной ее называли ломовой лошадью, она знала про это и не обижалась. Лошадь – тоже тварь Божья, и не из худших, в поте лица хлеб зарабатывает, сказала как-то Прасковья Даше и долго не могла понять, отчего молоденькая горничная так весело расхохоталась.
Но теперь нет ни хозяина, ни хозяйки, а что-то надо решать.
– Параша! Паранюшка! – зазвенел голос во дворе.
Прасковья выглянула в окно. Там стояла Катя и озиралась по сторонам.
– Тут я! – приоткрыв створку, Прасковья выглянула.
– Параша, беги скорее! Барыня твоя у Сытина рынка бродит! Мальчишки за ней увязались! Сейчас оттуда Савельевых дочка прибежала – смеху, говорит! Все ее трогают и спрашивают, а она отвечает – не троньте, я Андрей Федорович! Беги скорее, забери ее!
Но, когда Прасковья добежала до рынка, Аксиньи Григорьевны там уже не было, и никто не умел объяснить, куда подевалась.
Она расспрашивала старушек, из тех, что брали корзинку яблок или груш за двадцать копеек, а продавали по две копейки за десяток.
– Ох, мать моя… И не признать-то сразу! Идет в этом кафтанище, уже изгваздан где-то, волосики висят нечесаные, глядит по сторонам, словно бы ищет чего-то, и бормочет, и бормочет!.. Страсти!..
Прасковья поспешила туда, где, по ее разумению, могла бы оказаться Аксинья Григорьевна, – к берегу реки Карповки. Ей доводилось слышать, как безумцы, нагулявшись, спешат утопиться. Среди детей, играющих у воды, она не увидела фигуры в мешковатом зеленом кафтане, красных штанах и треуголке. Но барыня непременно была где-то поблизости.