Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Далия Трускиновская

Сиамский ангел

Ксения

Старая лошадь шла даже медленнее, чем ей самой хотелось, и телега переваливала через каждую колдобину, словно тяжело груженная лодка – с волны на волну. Слева от лошади шел возчик, вел под уздцы. Справа – высокая крупная женщина с большим неподвижным лицом. Таким лицам идут платки, особенно когда чуть прикрывают щеки и совершенно прячут волосы. Женщина как раз и имела такой платок, снежно-белый, да и вся ее одежда была удивительно опрятна, вот только юбка на ней сидела и колыхалась как-то неловко, потому что походка женщины невольно наводила на мысль о гренадере, атакующем редут.

Хотя лет ей было немного – и тридцати, пожалуй, не насчитать бы, или самую малость за тридцать, – однако всякий сказал бы, на нее поглядев: замужем не была, и не возьмут, больно сурова, и вид странный, как если бы малость не в своем уме.

– Да бережнее… да не гони ты… – приговаривала женщина, словно смиряя удаль возчика.

– Куда уж тише-то? – отвечал он.

Соседки сошлись у калиточки и придумывали, что бы такое могло быть в телеге.

– Печется Прасковья о господском добре, – неодобрительно заметила первая, маленькая, бойкая, в модном фишбейновом платье, с большими пестрыми букетами по голубому полю, с зачесанными наверх и взбитыми сзади волосами, припудренными весьма изрядно, а что не пудрой, но мукой, – так об этом не всякий догадается. – Уж так печется! Напоказ!

– Да будет тебе, – отвечала товарка, выбежавшая, как сидела дома, только накинув на плечи большой платок. – Кабы я у Петровых служила, так тоже бы пеклась. Живут богато, место у хозяина хорошее, такого места поискать, а сами копейку не считают, Прасковье полную волю дали. Что хошь на рынке покупай, домой неси!

– Вот и говорю – напоказ печется. Чтобы все видели, что не за страх, а за совесть служит. А сама-то смиренница какова? Я видела, как она на хозяина поглядывала. Ты ее, Катенька, не выгораживай.

– Да на что она хозяину? Ты ври, да не завирайся! – изумленно возразила Катя.

Она и за хорошие деньги не могла бы их представить парой – большую, громоздкую, с туповатым лицом Прасковью и легкого, словно только что из танца, в золотым галуном обшитом кафтанчике, невысокого, улыбчивого Андрея Федоровича. Такого чернобрового, большеглазого, с нежными розовыми губами, только во сне обнимать, наяву – никогда не выпадет.

Да что – лицо, в Петербурге хорошеньких и прехорошеньких кавалеров – множество, вот хоть подойди к дверям Шляхетного корпуса, когда кадетов отпускают, – не налюбуешься! Андрей Петрович такой голос имел, что запоет – и сердце тает. Издали доносился этот голос, поддержанный клавесином, когда по летнему времени окна открыты, и иголки замирали на середине стежка, и посуда из рук едва не валилась, вот какой это был голос, сущая погибель… Слушаешь – не наслушаешься…

– Так не хозяин же на нее – она на него…

Подружки притихли, пропуская Прасковью и телегу.

– Что везете, Параша? – окликнула Катя.

– Зеркало купили, двух с половиной аршин высотой, – отвечала Прасковья. – Барыне в гардеробную.

– Дорогое, поди?

– Дорогое.

Телега проплыла дальше и встала, не доезжая раскрытых ворот, теперь следовало повернуть и въехать во двор.

– Ишь, гардеробная у нее… Барыня!..

– Да будет тебе, Маша. И чем не барыня? Полковница.

– В каком таком полку у нее муж-то полковником? Побойся Бога, Катя! Певчий он, право слово, певчий! Вроде нашего Гаврюшки, только церковь побогаче.

– Он в царской церкви поет, зато и полковник. Государыня их всех любит и жалует, иному и дворянство дает.

– Вон у Марковны прежний хозяин был – полковник! Руку на войне потерял! А этот – тьфу!

Маше не нравилось в соседях многое. И то, почему живут на Петербургской Стороне, коли такие знатные персоны, – тоже. Знатные-то на Васильевском, на Елагином строятся нынче. И то, что смущает полковник своим ангельским голосом понапрасну…

А более всего – радостный вид бездетной хозяйки.

Дожив до двадцати шести годков и не родив ни одного младенчика, нужно отречься от нарядов, повязать черный плат и по церквам, по обителям вымаливать себе, грешной, чадо. Так искренне полагала Маша, потому что и бабка ее выходила замуж с намерением рожать детей, и мать, да и она сама, и намерение свое они исполняли честно. Мужей же любили постольку, поскольку без тех были бы невозможны дети, и в разумных пределах, любовью своей ни в коем случае не обременяя.

А молодая соседка, очевидно, любила мужа так, как полагалось бы любить ребенка, – со всем пылом души. Довольно было поглядеть, как она встречает его, как выбегает на крыльцо и ждет не дождется – когда обнимет!

Это было даже смешно замужним женщинам, вроде Кати с Машей, и потому о семействе Петровых немало сплетничали на окрестных улицах.

– А не тот ли это Петров?… – вдруг спросила гостья, чьей-то кумы кума, попавшая к Машиной двоюродной сестрице по какому-то делу и оставленная ужинать. На следующий день Маша уже, веселясь, рассказывала Кате: полковник-певчий в шашнях замечен, и с кем! Звать ее – Анна, на французский лад – Анета, а на самом деле – та Анютка, которую без матери растил вдовый пономарь соседней Матвеевской церкви… И полагал пономарь, что ему повезло, когда устроил единственную дочку в школу господина Ландэ, что на Миллионной улице. Ведь она уж и в тринадцать лет с кавалерами перемигивалась, что же дальше было бы? А там – присмотр, строгость. И у государыни на виду – особенно те, кто к русской пляске больше способны.

Танцоры и танцорки чем дальше – тем больше власти в театре забирали. Вот уж и придворные кавалеры стали их чуть ли не за равных почитать. Вот уж девицы вообразили, что могут с кем угодно махаться! А люди-то все видят, все примечают! И то, что повадилась Анета к господину Сумарокову в гости ездить. И как-то все так выгадывать, чтобы разом с полковником Петровым.

Катя про все это слыхала, да только веры не давала, потому что собственными глазами видела, как полковник Петров свою полковницу обнимает. И она не хотела способствовать Машиным измышлениям – как по доброте душевной, так и по обычной женской склонности к противоречию, особенно коли есть возможность сказать наперекор любимой подружке.

– Так что же, всем непременно рук-ног лишаться надобно? – возразила Катя. – Пойдем, поглядим лучше, какое там особенное зеркало. Ведь два с половиной аршина! Это ж отойти чуточку – и всю себя увидишь!

– Вот, вот, только ей и заботы – наряжаться да на свои наряды любоваться, – не преминула уколоть незримую полковницу Маша. Однако не пренебрегла приглашением – вместе с Катей пошла к калитке и даже зашла во двор, где выгружали из телеги заботливо обернутую в рогожи покупку. Два мужика понесли ее в дом. Зеркало роняло золотистую стружку из-под рогож, а Прасковья, бросая на такой непорядок сердитые взгляды, сопровождала хрупкую ношу, прямо кидаясь между ней и стеной, когда грозило опасное соприкосновение.

– Сюда, сюда несите, тут уставьте! – раздался сверху звонкий голос. – Даша, дверь придержи!

И, видать, случилось что-то забавное – две женщины наверху рассмеялись беззаботно.

– Успокой смятенный дух и, крушась, не сгорай! – пропела полковница отчетливо и чистенько, как поют люди, не только имеющие голос, но учившиеся пению. – Не тревожь меня, пастух, и в свирель не играй!

Маша схватила Катю за руку, всем видом показав – слушай, слушай же внимательно!

Этой песни соседки не знали – выходит, была новая, модная, и ее следовало перенять. Чем-чем, а модными песнями в полковничьем доме можно было разжиться. Хозяин, Андрей Федорович Петров, водил дружбу с сочинителем, господином Сумароковым, а уж его песенок в Санкт-Петербурге только немой не напевал. Первой получала новинки придворная молодежь, пажи и кадеты, а несколько времени спустя всякий капрал мог пропеть о любовном страдании безутешного пастушка.

1
{"b":"275105","o":1}