Но вот надвигаются деревья, и сумрак густеет, и ничего уж нет – только движение, и небо, и леса.
В купе становится шумно. Здесь углы, выступы, запахи, тепло, пространство и границы; здесь – темные, обветренные лица с блестящими пятнами глаз, здесь воняет землей, потом, кровью и солдатской шинелью, а там, за окнами, под тяжелую поступь поезда уносится куда-то целый мир, целый мир остается позади, – он все дальше и дальше, мир воронок и окопов, мир тьмы и ужасов; он уже не больше чем вихрь, мечущийся за окнами, вихрь, которому нас не нагнать.
Кто-то заводит песню. Ее подхватывают. Вскоре поет все наше купе, соседнее, весь вагон, весь поезд. Мы поем все громче, все настойчивее, лбы краснеют, жилы набухают, мы поем все солдатские песни, которые знаем, незаметно для себя мы смотрим друг на друга, глаза блестят, колеса отчеканивают ритм, мы поем и поем…
Я зажат между Людвигом и Козоле и сквозь куртку ощущаю тепло их тел. Я шевелю руками, верчу головой, мускулы напрягаются, какая-то дрожь поднялась от колен к животу и словно шипучка бросается в легкие, в губы, в глаза, так что купе расплывается в тумане, я весь дрожу, как телеграфный столб в бурю, тысячи проводов звенят, раскрываются тысячи путей. Я медленно опускаю руку на руку Людвига, мне кажется, я сейчас обожгу ее своим прикосновением. Но, когда Людвиг поднимает на меня глаза, усталый и бледный по обыкновению, я не в состоянии выразить того, что во мне происходит, и могу лишь с трудом, запинаясь, произнести:
– Сигарета есть, Людвиг?
Он дает мне сигарету. Поезд несется, а мы все поем, поем. Но вот к нашему пению примешивается какое-то зловещее урчание, и сквозь стук колес в одну из пауз что-то с отчаянным треском раскалывается и долго перекатывается по равнине. Тучи сгустились – грянула гроза. Молнии вспыхивают, как близкий орудийный огонь. Козоле стоит у окна и покачивает головой:
– Вот так штука… Этакая грозища в такую пору, – говорит он, высовываясь в окно. Вдруг он вскрикивает: – Скорей! Скорей! Вот он!
Мы бросаемся к окнам. В свете молний на горизонте вонзаются в небо тонкие шпили городских башен. С каждым новым ударом грома они погружаются во мрак, но с каждой новой молнией они все ближе и ближе.
Глаза у нас горят от возбуждения. Внезапно, словно гигантское дерево, вырастает между нами, над нами, в нас – ожидание.
Козоле собирает свои вещи.
– Эх, братцы, где-то нам через год придется сидеть? – говорит он, расправляя плечи.
– На заднице, – нервно отрезает Юпп.
Но никто не смеется. Город наскочил на нас, он притягивает нас к себе. Вот раскинулся он и дышит, как живой в ослепительном свете молний, широкой волной надвигается он на нас, а мы приближаемся к нему, – поезд солдат, поезд возврата на родину, возврата из небытия, поезд напряженнейшего ожидания. Ближе и ближе, мы бешено мчимся, стены бросаются нам навстречу, сейчас мы столкнемся, молнии сверкают, буйствуют громовые раскаты… Но вот уж по обе стороны вагона высоко пенится шумом и криками вокзал, грозовой ливень срывается с неба, платформа блестит от воды, и, не помня себя, мы кидаемся во всю эту сумятицу.
Со мной из вагона выскакивает собака. Она жмется ко мне, и под дождем мы вместе сбегаем по ступенькам лестницы.
Часть вторая
I
Как вода, выплеснутая из ведра на мостовую, брызгами разлетаемся мы в разные стороны. Походным маршем двинулись вниз по Генрихштрассе Козоле с Брегером и Троске. С такой же поспешностью сворачиваем мы с Людвигом на Вокзальную аллею. Леддерхозе, не прощаясь, стрельнул от нас прочь, унося свой лоток с барахлом. Тьяден торопливо расспрашивает Вилли, как побыстрее добраться до борделя, и только Юпп и Валентин никуда не спешат. Никто их не ждет, и они лениво тащатся пока в зал ожидания, чтобы поразведать насчет жратвы. Позднее они отправляются в казарму.
С деревьев Вокзальной аллеи падают дождевые капли; низко и быстро несутся тучи. Навстречу нам движется несколько солдат последнего призыва. На руках у них красные повязки.
– Долой погоны! – кричит один и бросается к Людвигу.
– Заткнись, желторотый! – говорю я, отталкивая его.
Сзади напирают остальные, и нас окружают. Людвиг, спокойно взглянув на переднего солдатика, идет дальше. Тот уступает ему дорогу. Но откуда-то появляются два матроса и бросаются на Людвига.
– Не видите, собаки, что это раненый? – рычу я и сбрасываю ранец, чтобы освободить руки.
Но Людвиг уже лежит на земле, раненая рука делает его почти беззащитным. Матросы рвут на нем китель, топчут Людвига ногами.
– Офицеры! – раздается пронзительный женский визг. – Бей его, кровопийцу!
Я бросаюсь на выручку к Людвигу, но удар в лицо чуть не сбивает меня с ног.
– Сатана! – вырывается у меня со стоном, и я изо всех сил ударяю противника сапогом в живот. Охнув, он валится на бок. Меня мгновенно осаждают трое других. Собака бросается на одного из них. Но его товарищам все-таки удается меня повалить.
– Огонь гаси, точи ножи, – визжит женщина.
Сквозь топочущие ноги я вижу, как Людвиг свободной левой рукой душит матроса, которого ему удалось свалить ударом ноги под колени.
Он крепко держит его, хотя ему здорово попадает со всех сторон. Кто-то хлопает меня по голове пряжкой ремня, кто-то дает кулаком в зубы. Правда, Волк тут же впивается ему в колено, но встать нам никак не удается, – они снова и снова валят нас наземь и собираются, как видно, истолочь в порошок. В бешенстве пытаюсь достать револьвер. В это мгновение один из моих противников, как сноп, валится на мостовую. Вслед за ним без сознания падают второй, третий. Это, конечно, работа Вилли. Не иначе.
Он примчался сюда во весь опор, ранец сбросил по дороге и вот теперь буйствует возле нас. Огромными своими ручищами хватает их по двое за шиворот и стукает головами друг о друга. Они без чувств валятся на мостовую, ибо, когда Вилли приходит в ярость, он превращается в настоящий паровой молот. Мы спасены, и я вскакиваю, но противники успевают удрать. Мне еще удается запустить одному ранцем в спину, затем я спешно принимаюсь хлопотать над Людвигом.
А Вилли пустился в погоню. Он приметил обоих матросов, напавших на Людвига. Один из них уже валяется в водосточной канаве, посиневший и стонущий, и над ним свирепо рычит наш Волк; за вторым Вилли еще гонится, рыжие волосы его развеваются, – это какой-то огненный вихрь. Повязка у Людвига сорвана. Из раны сочится кровь. Лицо измазано, на лбу кровоподтек от удара сапогом. Он вытирает лицо и медленно поднимается.
– Здорово досталось? – спрашиваю я.
Мертвенно-бледный, он отрицательно качает головой.
Вилли между тем догнал матроса и мешком волочит его по земле.
– Свиньи треклятые, – хрипит он, – всю войну просидели на своих кораблях, как на даче, выстрела даже не слыхали, а теперь осмеливаетесь разевать пасть и нападать на фронтовиков! Я вас проучу! На колени, крыса тыловая! Проси у него прощения!
Он с таким свирепым видом подталкивает матроса к Людвигу, что в самом деле страшно становится.
– В куски искрошу тебя, в клочья изорву! На колени! – шипит он.
Матрос визжит.
– Оставь, Вилли, – говорит Людвиг, собирая свои вещи.
– Что? – растерянно переспрашивает Вилли. – Ты спятил? После того, как они сапогами топтали твою больную руку?
Людвиг, не глядя, уже идет своей дорогой.
– Да отпусти ты его на все четыре стороны…
Вилли окончательно сбит с толку. Он смотрит на Людвига ничего не понимающими глазами и, качая головой, отпускает матроса.
– Ну что ж, беги, если так! – говорит он. Но он не может отказать себе в удовольствии в ту секунду, когда матрос собирается улепетнуть, дать ему такого пинка, что тот, дважды перевернувшись, летит кувырком.
Мы идем дальше. Вилли ругается: когда он зол, он не может не говорить. Но Людвиг молчит.