— А потом и по Смольному харкнем!..
Малеев рванулся к орудию. Но кто-то крепко схватил его за шинель. Прыгая на землю и отбиваясь, комиссар оставил полу в чужих руках. Пальцы его вырывали наган из кобуры. Он готов был заплакать от бешенства, бессилия и злобы…
Но вид орудия, готового бросить снаряд, отрезвил многих. Красноармейцы шарахнулись от гаубицы. Орудийный выстрел далеко еще не соответствовал степени накала всей толпы.
Мартьянов, почувствовав себя у орудия одиноким, закричал:
— Чего стоишь? Заряжай дальше!
Малкин дернул его за рукав: от ворот бежали коммунисты.
У Алексея расстегнута шинель. Пола захлестывает выхваченный из кобуры наган и вяжет на ходу колени.
Он первым подбежал к Мартьянову. Силач наводчик Пеночкин едва поспевал за ним. Алексей сильным ударом в грудь оттолкнул эсера от гаубицы.
— Куда, шутишь?
Обеими руками он взялся за рукоять замка, как бы боясь, что орудие выстрелит само собою… Теперь к орудиям спешили отовсюду люди с напряженными лицами. Это были члены коллектива, вновь почувствовавшие себя организацией. В руках и кобурах у них наганы. Молча и решительно они отгородили орудия от толпы.
Федоров при виде оружия, как вьюн, нырнул в массу, и так как это сделал не он один, то круг толпы раздался.
— Если что говорить — поговорим. А стрельба — это… после… — еще спокойнее сказал Пеночкин.
Малеев бросился к партийцам:
— Разрядить гаубицу!
— Уже, — ответил Пеночкин и понес гильзу к зарядному ящику.
По взглядам, которые партийцы бросали на Малеева, было заметно, что они ожидали от комиссара большего.
В этот момент легкая бричка Порослева вкатилась во двор. Комартформ соскочил на ходу, и к нему теперь обратились лица красноармейцев. Малкин и Мартьянов сновали в толпе.
Порослев крикнул:
— Что шумим, ребята? — Он сказал это просто, как будто ничего не случилось, хотя и знал и чувствовал, что здесь серьезное дело. — Пошли в казарму — поговорим.
— На дворе лучше! — крикнул Малкин.
Но Порослев шел не задерживаясь, и большинство двинулось за ним. Вслед за всеми пошли и Малкин и Мартьянов.
Еще нельзя было считать дело потерянным. Комиссару нечего сказать недовольным. Если «такое», как обещал Изаксон, началось всюду, то к вечеру могут развернуться новые события.
Синьков отозвал обоих Коротковых. Он был прав. Ненависти к большевикам у большинства нет. Из недовольства деревенских ребят еще не свить веревку бунта. Это гнилые волокна. Громко, чтобы слышали Алексей и Малеев, он сказал Игнату:
— Не время для скандалов, Игнат Степанович… — и увлек обоих братьев на улицу.
Алексей между тем ставил часовых из коммунистов у орудий. Приказывал взять на замки зарядные ящики, вооружал партийцев, звонил по телефону в штаб округа, в Смольный.
Сверчков сидел в казарме на окне. Красноармейцы заполнили всю большую, но низкую комнату, напирали на крытый кумачом стол, у которого стоял Порослев.
Комартформ говорил тихо, но все хотели услышать, что он скажет, и на крикунов цыкали изо всех углов.
— Вы думаете, я не знаю, в чем дело? — говорил Порослев. — Знаю. Трудно в казарме. Паек мал, обмундирования не хватает. Всех вас тянет земля. А еще тут эсеры вас подзуживают. Хлеба мало — большевики виноваты, сапог нет — большевик виноват… Поет вам в уши всякая сволочь. Войну гражданскую не мы начали — помещики и офицеры. Генерала Краснова мы отпустили… под честное слово. Узнали, чего стоит генеральское слово. Им надо власть вернуть и землю. Эсеров мы не трогали. Это они начали стрельбу по нашим вождям… Это они готовы распродать нашу Родину иностранным капиталистам…
Сверчков слушает и смотрит на лица красноармейцев. Взоры их устремлены мимо него, к столу. Многие из них — солдаты семнадцатого года. Это те, кто, вопреки офицерской команде, вопреки приказам и уговорам Керенского, втыкал штык в землю, братался, ходил с красными знаменами, кто лютой ненавистью ненавидел офицеров и голосовал за большевиков. Вот, например, Петров и Лысый — серьезные, грамотные парни, ходят на собрания коллектива, интересуются газетами. Вот Федоров — рыщет глазами, вдруг вскрикнет и опять напряженно слушает. Весь горит. Наклонясь к нему, шепчет что-то на ухо заметивший его с первых дней Малкин.
— Все это мы слышали, уши завяли, — певуче и язвительно несется из угла. — А вот скажи, почему выборных начальников отменили?
И вдогонку ему другой вопрос:
— Народ почему овсом кормите? Детишки дохнут…
— Арестовывать своих — разве ж это дело?
— Все в город тащите.
— Против крестьянина.
Порослева не слышно. Он перестал говорить, стоит с виду спокойный, худые пальцы дрожат — ждет, пока утихнет.
— Что их слушать, — кричит опять Малкин. — Бить надо!
— По всему городу бьют косолапых, — вскакивает Мартьянов.
«Опять закружило», — волнуется Сверчков.
Коммунистов мало. Иные, не разобравшись, держатся в стороне. Порослев только своим спокойствием огражден от этой жарко дышащей толпы.
У дверей — толчея. Кто-то, ворвавшись снаружи, кричит:
— Ведут на нас латышей и китайцев… А мы их слушаем. Даешь к орудиям!
— Что врешь, где ты их видел, гад? — кричит Алексей, показавшись на пороге.
Силач наводчик, пришедший вместе с ним, хватает за шиворот мелкого рябого крикуна.
— Кричишь ты здорово… Где ты их видел?
Крикуна вывели, и масса не протестовала. Но Алексей понимает, что народ еще не успокоился, и опять бросается в штаб к телефону.
Деревенских мотает из стороны в сторону, как дерево валит на ветру. Сверчкову не сдержать мелкую внутреннюю дрожь. Все они кажутся ему слепыми, и поводыря крепкого среди них нет. Есть только Порослев. Он мускулист, но он не силен. Надо помочь Порослеву.
— Дай я скажу, — кричит вдруг он, взбираясь на подоконник.
Это настолько неожиданно, настолько необычайно, что все утихают. Ни один человек из трех сотен даже предугадать не может, что скажет в такую горячую минуту бывший офицер, теперь инструктор.
Волнение Сверчкова нарастает. Он чувствует, что в правом колене у него завелась работающая, как маятник, машинка.
— Я смотрю на вас, ребята, со стороны и удивляюсь вам, — начал тихо Сверчков.
Головы, как метлы камыша к воде, потянулись к нему. Даже на задах затихло.
— Тысячу лет были вы рабами. Стали свободными. Отцы и деды ваши пускали красных петухов на помещичьи гумна, шли в леса, караулили с ножом за пазухой богачей и хозяев. А теперь вся власть ваша. Армия — у вас, пушки — у вас, а вы врозь тянете. Разве с ножом лучше? Посмотрите на белые армии. Там офицеры служат рядовыми, чтоб победить, чтоб все повернуть по- своему… А вы опять захотели на свои клочки земли, под чужую волю?..
Порослев кивал ему головой. Неспокойные глаза отовсюду смотрели на Сверчкова. И у Сверчкова в груди поднималось что-то теплое и большое. Он говорит им правду. Никуда не уйдешь от нее. И он, Сверчков, сейчас поднимается над самим собою, над своими сомнениями, над своими привязанностями, над паутиной, которая заволакивает все его мысли.
— Я — бывший офицер, но я, как честный человек, говорю вам: если бы я был на месте вашем, я бы лоб разбил, я бы все отдал, чтобы только победила Красная Армия. Побьете белых — будете жить по-своему, пойдете врозь — перебьют вас враги.
Он затих, и сразу, не дав опомниться людям, заговорил Порослев. Теперь уже все слушали, и крикунам опять затыкали глотку недовольным, сердитым шипом.
Потом говорил громовым басом Пеночкин — грузный, широко раскачивающий плечами большевик.
Мартьянов и Малкин пошептались и юркнули за дверь.
Митинг медленно, но неуклонно переходил в беседу. Порослев приказал не звать людей на поверку, и беседа эта закончилась только в полночь.
О хлебе, о деревне, о фронтах и о белых армиях, о бывших союзниках, о лопнувшем, как стиральное корыто, Брестском мире с грабителями, о Ленине, о будущей жизни — говорили обо всем, что высоким небом, звездами и тучами стояло над мелким недовольством, над пайком, над личной обидой, и на душе у Сверчкова становилось по-детски, по-ученически свежо.