занятиям, с наивными атрибутами, напоминающими символику
средневековья: врач изображен с томом Бурхаава в руке, кюре
с молитвенником, банкир — с векселем. Есть также гвардеец —
312
почти совсем уже выцветшая пастель; девочка с канарейкой на
плече; старуха с темным, суровым лицом — безутешная мать
того гвардейца, в двадцать лет убитого на дуэли.
Как ощущается в этих висящих рядом портретах, в этих
людях, облаченных в костюмы своих профессий, незыблемый
порядок прежнего общества — все они ценили свое сословие и
гордо носили одеяние, соответствующее их занятиям. Ныне
стряпчий велит изобразить себя в охотничьем костюме, а но
тариус — в виде светского льва.
Хороший то был обычай — передавать из поколения в по
коление семейные портреты, этим поддерживалась родовая
преемственность. Земля поглощала мертвых лишь по пояс.
Вместе с физическим типом по наследству передавался и тип
духовный. G этих скверных полотен на вас глядели как бы на
ставники вашей совести. Вас окружали те, кто служил вам при
мером. В такой комнате, увешанной фамильными портретами,
даже мысль о дурном поступке вызывала чувство неловкости.
«Деньги, деньги! Без них все впустую!» Таковы вечные раз
глагольствования моего кузена, при всех его сетованиях на
всеобщее падение нравственности, на постыдные явления на
шего века денег... И вот от зари до зари скрипит в его доме де
ревянная лесенка под ногами поднимающихся и спускающихся
по ней судейских, дельцов, всяческих воротил, нотариусов,
стряпчих, скупщиков недвижимости, которые являются сюда
предложить денежную сделку, ссуду под закладную, имение,
продающееся по дешевке... Деньги, сплошь деньги, проделываю
щие путь от шерстяного чулка, где хранил их крестьянин, до
этой вот лесенки. <...>
Прелестна в устах девицы на выданье фраза, сказанная Фе-
дорой * при сравнительной оценке соискателей ее руки: «Будь у
этого на сто су больше, я предпочла бы его!»
Париж, 11 июля.
Обедаю у Эдмонов после целого дня беготни по поводу «Се
стры Филомены». Шарль только что вернулся из Брюсселя, где
провел несколько дней с Гюго *. Он прибыл туда как раз в тот
день, когда Гюго поставил на последней странице своих «Отвер
женных» слово Конец: «Данте создал свой ад, пользуясь вымы
слом, я попытался создать ад, основываясь на действительно
сти». <...>
313
Бар-на-Сене, 12 июля.
< . . . > Вот важнейшее следствие 89 года: Париж стал все
общим центром. Он превращается, говоря железнодорожным
языком, в узловой пункт всех нажитых в провинции состояний.
Через двадцать лет в провинции не останется ни одного сына
разбогатевших родителей. < . . . >
Нельзя обменяться с крестьянином и двумя словами, чтобы
он тотчас же не стал жаловаться на неурожай. Это стало уже
привычкой и так вошло в плоть и кровь, что, когда давеча мой
кузен спросил какого-то крестьянина, как ближе всего пройти
в К..., тот ответил не задумываясь: «Ах, сударь, земля-то совсем
не родит!» <...>
Толкуют о падении нравов в Париже, но что сказать тогда
о провинции? И я имею в виду отнюдь не тайную, лицемерно
прикрытую безнравственность, а самую явную — ту, которой
призвано заниматься правосудие, которая подлежит суду при
сяжных или исправительной полиции.
Против здешнего мэра г-на Бурлона государственным про
курором было возбуждено судебное преследование по обвине
нию в убийстве — он укокошил одного крестьянина в кабинете
своего зятя-нотариуса, которому тот надоедал по поводу ка
ких-то денег. В самый разгар следствия пришло известие о на
граждении мэра орденом Почетного легиона, и дело тотчас же
было прекращено. Здешний банкир — это Гомбо — в прошлом
году был отдан под суд за ростовщичество — и оправдан. «Моя
честь восстановлена», — говорит он теперь. Брат врача Фонтена
недавно обвинялся в убийстве сторожа. Всюду, куда ни глянь, —
преступления, кражи, хищения банковых билетов и тому по
добные гнусности, предусмотренные Уголовным кодексом. Здесь
явственно чувствуется запах тюрьмы Клерво. <...>
Сегодня я вдоволь насмеялся в глубине души. Меня еще в
прошлом году поразило, с какой легкостью Леонид одолжил
одному из своих молодых родственников не то пять, не то шесть
тысяч — тот сожительствует с какой-то женщиной и ради нее
наделал долгов. Я не мог объяснить себе причину подобной
щедрости и все ждал, что рано или поздно она обнаружится —
должна же существовать какая-то причина. А сегодня кузина
мне говорит:
— Как ты думаешь, не добиваться ли нам для нашего сына
права на имя нашей бабки де Брез? Это было бы важно в связи
с его женитьбой и новым положением в обществе.
314
— Но ведь это имя уже носит ваш кузен. Нужно его согла
сие. — Да, но, понимаешь ли, младший де Брез тайком от отца
сделал заем у моего мужа. А мы ведь в курсе всех его похожде
ний с той женщиной. Он же как раз собирается просить руки
дочери одного здешнего нотариуса, — прекрасная партия, и дело
уже на мази. Но ему прекрасно известно, что ст оит нам только
сказать словечко... О нет, — спохватывается она, заметив выра
жение моего лица, — разумеется, мы на это не способны, никогда
в жизни я не стала бы ставить ему палки в колеса. Но все же,
он сейчас в затруднительном положении, и если бы мы приба
вили еще пять-шесть тысяч к тем, которые он уже получил,
быть может, ему удалось бы уговорить своего отца?
Вот к каким тонким ходам приводит материнское честолю
бие и тщеславие. А с другой стороны, я вспоминаю, что этого
дворянства будет добиваться человек, который всю свою жизнь
кричал о ненависти к аристократии, участвовал в заговорах
против нее, проклинал ее, плевал на нее, слыл карбонарием,
республиканцем... Итак, все эти его убеждения были не чем
иным, как одной только завистью, самой обыкновенной зави
стью. Постепенно, понемногу, он отрекался от всего, открывал
свое истинное лицо: замужество дочери, воспитание сына, те
перь вот это новое имя, эта частичка «де», которую он станет
выпрашивать... О, зависть, великая пружина, движущая обще
ством со времен 1789 года! <...>.
Париж, 29 июля.
Возвращение в Париж, исполненное внутренней тревоги;
снова наша жизнь, наша книга, ожидание известий о ней —
успех или неуспех?.. Что за жизнь — эта жизнь в литературе!
Временами я проклинаю, я ненавижу ее. Что за мучительные
часы возбужденного ожидания! Эти надежды, вырастающие в
целые горы и тут же рассыпающиеся в прах, эта непрекращаю
щаяся смена иллюзий и разочарований! Часы полного бессилия,
когда ждешь, уже ни на что не надеясь, минуты острого отчая
ния, как, например, сегодня вечером, — горло сжимается, сердце
стучит... Вопрошаешь судьбу книги у витрин книготорговцев, и
если ее, твоего детища, нет на прилавке, с тобой делается что-то
ужасное, пронзительная, душераздирающая боль, и тут же бе
зумная надежда: а может быть, книги нет потому, что она уже
вся распродана? Судорожная работа твоей мысли, твоей души,
мечущейся между надеждой на успех и неверием в него, вконец
315
изматывает тебя, словно бросает во все стороны, кидает, пере
ворачивает, как утопленника, которого швыряют волны!
Я думаю порой, что, будь я богат, я заказал бы себе такой
пейзаж: лето и порыв ветра.
Круасси, 9 августа.
<...> О, какой кладезь невыдуманных романов, какие золо
тые россыпи, откуда прошлое черпается в виде уже готовых