Что же касается пресловутой Лизетты (Бавкиды сего Фи
лемона, как нарек эту чету восторженный Арсен Уссэ), то это
была пренеприятная особа, вздорная девчонка с красным, отмо
роженным носиком, маленькая неряха из Латинского квар
тала, — и она наставляла Мюрже такие рога, каких не настав
ляют даже мужьям. Мне известно, что Бюлоз удостоил ее раз
говора; но мне также известно, по собственным наблюдениям,
что она принадлежала к компании женщин, готовых стибрить
все, вплоть до чулок, у посетительниц Марлотты, если на тех
хоть что-нибудь было.
Мюрже все досталось как-то само собой — и успех, и крест
Почетного легиона. Всюду был ему открыт доступ с самого же
начала — в театры, в журналы и т. п. У него не было врагов.
А умер он вовремя, когда уже выдохся и вынужден был приз
наться, что ему нечего больше сказать. Он умер как раз в том
возрасте, в каком умирают женщины, потерявшие способность
рожать. К чему же делать из него мученика? Человек он был
талантливый, но умел играть только на двух струнах: он пла
кал или смеялся. Это был Мильвуа из «Большой Хижины» *.
Книгам его всегда будет недоставать того неуловимого аромата,
который говорит о хорошем воспитании. Это книги человека не
образованного. Он знал только язык парижан; он плохо знал
латынь.
4 февраля.
Эдмон — крестный дочери Сен-Виктора, церемония проис
ходит на улице Марэ. Ребенок удивлен видом священника и
непривычной обстановкой. У него мордочка обезьяны, —
обезьяны, которую готов был окрестить кардинал де По-
линьяк *.
Какой любопытный предмет изучения — ребенок, этот чер
новой набросок будущего человека. Как интересно вести днев
ник, фиксируя день за днем все признаки сознания, рождение
все нового и нового существа; подвергать беспрестанному ана
лизу эмбрион души, живущей в этом существе с ручонками,
цепкими, как клешни омара, и судорожными движениями го-
296
ловки, напоминающими марионеток из театра Гиньоль. А этот
рот, разевающийся так, словно он может говорить; а первая
улыбка — первая связь с миром и первое проявление духов
ного начала... < . . . >
Нет ничего менее поэтичного, чем природа и все, что с нею
связано; это уж человек сам примыслил к ней поэзию. Рожде
ние, жизнь, смерть — эти три явления бытия, возведенные че
ловеком в символ, суть процессы химические и бесстыдные.
Мужчина испускает будущего ребенка в жидком виде, жен
щина извергает его из себя в твердом виде. Смерть — это раз
ложение. Движение живых существ всего мира сводится к
непрерывной циркуляции навоза. Только человек на все это
набрасывает покрывало поэтических образов, и от этого мате
рия и сама мысль о ней кажутся менее отвратительными. Че
ловек одухотворяет природу по своему образу и подобию. < . . . >
Февраль.
Пишут не те книги, которые хотят написать. Первый замы
сел возникает случайно; затем незаметно, как-то само собой,
наш характер, наш темперамент, наши настроения — все то, что
меньше всего зависит от нас, — способствуют созреванию этого
замысла, его воплощению, его появлению на свет. Какая-то фа
тальность, какая-то неведомая сила, высшая воля повелевает
вам создать произведение, движет вашею рукой. Вы чувствуете,
что должны были написать то, что написали. И порой — так было
у нас с «Сестрой Филоменой» — вышедшая из-под вашего пера
книга кажется вам написанной кем-то другим, и вы удивляе
тесь ей, как чему-то неожиданному, что таилось внутри вас и о
чем вы даже не подозревали.
Замысел комедии — «Первое движение». < . . . >
Среда, 27 февраля.
Обедали в дежурной комнате больницы св. Антония — для
нашего романа. Из всех разновидностей молодых людей, с ко
торыми нам приходилось до сих пор сталкиваться, стажеры-ме-
дики — наиболее развитые умственно, меньше всех замыкаются
в своей среде и меньше всех ограничены своим ремеслом:
большинство из них — люди читающие, сопричастные борьбе
идей в искусстве и литературе и, — что совершенно естественно
там, где умственное развитие дано большей частью беднякам и
297
выходцам из низов, — республикански, антиправительственно
настроенные, мало склонные к почтению. Отчего это медики ни
когда не играли значительной роли как депутаты при парла
ментских правительствах во Франции? Они ведь неплохие го
воруны, привыкли говорить речи не многим хуже адвокатов и
имеют не меньший опыт общения с человеком.
2 марта.
< . . . > Мне никогда не приходилось видеть, чтобы дурак был
циничен. Дурак бывает только непристойным.
Мой переплетчик Моду рассказал, что ему уже пять или
шесть месяцев совсем не приходится иметь дело с книгами. Вся
книжная лавка завалена брошюрами, принадлежащими перу
приверженцев императора и им подобными. Книга-газета вытес
няет настоящую книгу.
Как видно, в самом деле способность наблюдать доведена у
нас до весьма высокой степени: читатели — я имею в виду тех,
кто действительно умеет читать, — ни за что не поверят, что,
готовясь описать больницу так, как мы ее описали, мы по
тратили всего каких-нибудь десять часов на изучение
натуры. <...>
История не позабудет эти две великие фразы нашей эпохи.
Вильмессан пишет: «Ваше Величество, я представляю собой ли
тературу Вашего царствования», а Мирес: «Ваше Величество, я
представляю собой кредит вашего царствования».
Суббота, 16 марта.
<...> Вот даже для нас самих — самая странная книга,
когда-либо нами написанная, книга, меньше всего отражающая
нашу личность. Книга мрачная, страшная, а еще более горест
ная — она печалила нас все то время, что мы ее писали. Сегодня
она — словно покойник, лежащий на столе, которого мы спешим
поскорее вынести из нашего дома. Что такое эта книга? По
правде говоря, я и сам не знаю и потому с некоторым любо
пытством жду, как воспримут ее другие.
Когда я обращаюсь мыслью к нашим произведениям — к
«Литераторам» и «Сестре Филомене», этим двум книгам, напи
санным со всей искренностью, без малейшей позы, безо всяких
попыток изобразить то, чего мы не чувствуем, честно передаю-
298
щим наши впечатления, без намерения поразить или скандали
зировать публику, — я думаю о том, какие горькие, полные от
чаяния произведения создали мы невольно и какие богатейшие
залежи печали таятся в нас. <...>
Никто еще не додумался сосредоточить действие, собрать
персонажи романа или пьесы в том месте, которое наиболее ха
рактерно для нашей эпохи. Этот атриум современной драмы —
кабинет биржевого маклера.
Воскресенье, 17 марта.
Флобер нам говорит: «Сами события, фабула романа мне
совершенно безразличны. Когда я пишу роман, я думаю лишь
о том, чтобы добиться некоего колорита, цвета. Например, в
моем карфагенском романе я хочу создать нечто пурпурное. Ну,
а все остальное — персонажи, интрига и прочее — это уже де
тали. В «Госпоже Бовари» мне важно было только одно — пере
дать серый цвет, цвет плесени, в которой прозябают мокрицы.
Сама же история, которую мне нужно было сюда всунуть, так
мало занимала меня, что еще за несколько дней до того, как
я начал писать, госпожа Бовари была задумана совсем иначе:
это была набожная старая дева, никогда не знавшая любовных
ласк, — но в той же среде и при том же колорите. А потом я
понял, что такой персонаж невозможен».
И своим громоподобным голосом, то рыча, словно дикий
зверь, то издавая глухое гудение наподобие трагического ак