новой болезнью. А среди всего этого — женские груди, написан
ные в самых нежных тонах, подмышки, где свет угасает в си
неватой полутени, тела, омытые светом, как бронзовые статуи.
Это солнце в аду, это ослепительная палитра плоти, это вели
чайший разгул гения.
Очевидно, коллекционерами становятся от скуки, от пустоты
существования. Вот почему в Германии такие прекрасные кол
лекции — Дрезденская галерея, созданная курфюрстами саксон
скими, Мюнхенский музей, основанный Людвигом I. <...>
Париж, воскресенье, 30 сентября.
Париж нам кажется серым, женщины — некрасивыми, эки
пажи — тряскими и шумными. Ничто на родине нам не мило,
даже наша домашняя обстановка. Наш китайский фонарь раз
бит. Вот и все, что случилось за время нашею отсутствия.
3 октября.
<...> По иронии судьбы мы до сих пор были окружены, с
с одной стороны, друзьями, о характере которых были невысо
кого мнения, а с другой стороны — друзьями, о таланте кото
рых были невысокого мнения.
271
Мы придумали название для большой философской книги,
очень простой по форме и по сюжету, скептической книги обо
всех условиях жизни индивида, от рождения до кладбища:
«История одного человека». Мы напишем ее, ибо мы созданы
для того, чтобы ее написать. < . . . >
11 октября.
Опять нападки на Гаварни за то, что он не изображает лю
дей добродетельных, а пишет усталые, бледные лица с синевой
под глазами... Черт возьми! Да ведь Гаварни рисует парижан,
жителей столицы, людей издерганных... Не может же он изо
бражать в XIX веке, как немецкие примитивы, святых, про
стаков и благодушных мещан. Ожидать от него этого — все
равно что требовать от своей жены, чтобы она походила на ма
донну Шонгауэра.
Обедали у Гаварни, который говорил о том, как он восхи¬
щается «Комическим романом» Скаррона: Раготен — это вос
хитительная сатира на мещанское тщеславие. И всего больше
его восхищает то, что герои этого романа не рассуждают, не
разглагольствуют, а выражают себя в движениях. На его взгляд,
этот роман — лучшая из пантомим.
Среда, 17 октября.
< . . . > Все благородные, рыцарские, возвышенные чувства,
чуждые здравого смысла и расчета, исчезают из этого мира под
влиянием спекуляции и мании обогащения, так что, кажется,
скоро рычагами воли будут только материальные побуждения
здравого смысла и практицизма. Но это невозможно. Это озна
чало бы утрату равновесия, разрыв между материальной и ду
ховной жизнью общества, который привел бы его к краху.
До сих пор никто не заметил, что теория успеха в общест
венной жизни в точности соответствует принципу свершивше
гося факта в политике.
Париж, 23 октября.
< . . . > Новое, доселе неизвестное ощущение, симптоматичное
для новых обществ, сложившихся после 1789 года, это ощуще
ние, что существующий социальный строй продержится не
больше десяти лет. Со времени Революции общества больны;
и даже выздоравливая, они чувствуют, что снова занедужат.
272
Идея относительности принципов и недолговечности прави
тельств проникла во все умы. В XVIII веке только король гово
рил: «Это продлится, пока я жив». Теперь привилегия так
говорить и думать распространилась на всех.
31 октября.
< . . . > Боюсь, что воображение — это бессознательная па
мять. Чистое творчество — иллюзия ума, и вымысел разви
вается лишь из того, что произошло. Он имеет свою основу
единственно в том, что вам рассказывают, в газетных сообще
ниях, которые попадаются вам на глаза, в судебных отчетах,—
словом, в реальной действительности, в живой жизни. <...>
< . . . > Комическое на сцене в наши дни — это шутка в духе
богемы, полная жестокого цинизма, беспощадная насмешка над
всеми недугами, над всеми иллюзиями, над всеми человече
скими установлениями: насмешка над чахоткой, над материн
ским, отцовским, сыновним чувством, над брачной ночью. Это
поистине дьявольское выражение парижского скептицизма, это
смех Мефистофеля в устах Кабриона *. <...>
8 ноября.
«Знаете ли вы, как был взят Севастополь? * Вы думаете, бла
годаря Пелиссье, не так ли? — говорит нам Эдуард и продол
жает: — До чего же курьезна подлинная история! Благодаря
Пелиссье? Вовсе нет, Севастополь взяли благодаря министру
иностранных дел».
Во время войны в Петербурге находился прусский военный
атташе г-н Мюнстер, слывший русофилом, который посылал
прусскому королю донесения обо всех военных тайнах, обо
всех военных советах, происходивших у императриц. Прусский
король никому, даже своему первому министру г-ну Мантей-
фелю не сообщал об этих донесениях. Он знакомил с ними
только своего ближайшего друга и наставника г-на Герлаха,
этакого древнегерманского мистика, верноподданного консер
ватора, ретрограда, наподобие де Местра, которому не давали
спокойно спать всяческие выскочки, «национальное право» и
визит королевы Виктории в Париж.
Господин Мантейфель узнал об этих донесениях; он прика
зал их выкрадывать и снимать с них копии, когда из дворца их
пересылали Герлаху. Благодаря этой проделке Мантейфеля
мы их и получили. Французское правительство подкупило
18 Э. и Ж. де Гонкур, т. 1
273
человека, который перехватывал корреспонденцию для ми
нистра.
В этих донесениях содержались всякого рода секретные со
общения касательно Севастополя. Например: «Если в такой-то
день в таком-то месте пойти на приступ, Севастополь будет
взят. Стоит только ударить на город в одном пункте, и все бу
дет кончено. Но пока французы не найдут этого пункта —
nix» 1.
Император, получив эти сведения, посылает Пелиссье при
каз штурмовать Севастополь, пойти на приступ в таком-то ме
сте, которое он ему указывает; но он не может ему открыть,
на чем зиждется его уверенность. Пелиссье, памятуя о неудач
ном штурме 18 июля, не хочет атаковать. Депеша за депешей.
Главнокомандующий, которому это надоело, перерезает провод
и не идет на штурм. Взбешенный император хочет отправиться
на театр военных действий. Телеграф исправляют. Благодаря
указаниям Мюнстера французы достигают Черной речки, а за
тем атакуют Малахов курган именно в том месте, где следовало
атаковать. И эти бумаги обошлись нам всего лишь в шестьде
сят тысяч франков — сущая безделица. Извольте теперь по
смотреть взятие Малахова кургана на Панораме * — вот как
его представляют для народа, вот как его изображает история
Тьера!
Воскресенье, 18 ноября.
Поэты и мыслители — это больные: Ватто, Вольтер, Гейне...
Похоже на то, что мысль вызывает недомогание, расстройство,
болезнь. Тело, по-видимому, неподходящее вместилище для
души.
Вечером я пошел в «Эльдорадо», большой кафешантан на
Страсбургском бульваре, роскошно декорированный и распи
санный зал с колоннами, нечто вроде берлинского Кроля.
Наш Париж, Париж, где мы родились, Париж 1830—
1848 годов уходит в прошлое. Не в материальном, а в духов
ном смысле. Общественная жизнь быстро эволюционирует, и
это только начало! Я вижу в этой кофейне женщин, детей, су
пружеские пары, целые семьи. Домашняя жизнь замирает,
снова уступая место жизни на людях. Клуб для верхов, кофейни
для низов — вот к чему приходят общество и народ. От всего
1 Испорч. «nichts» — ничего ( нем. ) .
274
этого здесь, в Париже, на этой родине моих вкусов, я чувствую