произносит несколько слов, снова проводит рукой по лицу,
опять открывает рот, — от волнения голос его прерывается. По
том вдруг он начинает рассказывать, и, как будто рассказ об
убийстве снова зажег в нем жажду крови, он жестами воспро
изводит свое преступление, выбрасывая вперед руку страшным
и гордым движением!
— Когда я ее ударил, она не упала, — говорит он, — я под
держал ее!
Во время свидетельских показаний он сидит, сгорбившись
за барьером, так что видны лишь его пальцы, запущенные в
волосы.
Только когда председатель спрашивает его: «В тот вечер,
по словам свидетеля, вы играли и вам невероятно везло?» — он
отвечает: «Да, невероятно везло», — каким-то странным тоном,
как будто считая, что преступление принесло ему удачу в игре.
Во время одного из свидетельских показаний в зале царит
взволнованная тишина: говорит его любовница, бедная, некра
сивая актриса из Батиньоля, худенькая, в черном платье,
в котором она ходит на репетиции; принося присягу, она под
нимает красную, отмороженную руку; скромным и мужествен
ным голосом это несчастное существо громко признается в
своей любви к человеку, сидящему между двумя жандармами;
великие муки женщины придают этой бездарной актрисе ка
кое-то величие на этой трагической сцене.
Прокурор произносит обвинительную речь, и подсудимый
впервые слышит слова: высшая мера наказания. И теперь в
ушах живого начинает звучать слово «смерть», — его смерть,
о которой говорят при нем, которая является целью и выводом
каждой фразы генерального прокурора, выполняющего свою
обязанность, упоминается и в речи адвоката, с целью произве
сти драматическое впечатление на присяжных. Проходят дол
гие часы; подсудимый сидит, охватив голову руками, как будто
621
чувствует, что она уже непрочно держится на его плечах и, так
сказать, качается во время этого спора между Правосудием
и Защитой.
Адвокат — это Лашо, патентованный защитник убийц, не
что вроде плохого проповедника или бездарного актера в ка
ком-нибудь скверном театре, — у него фальшивое волнение,
фальшивая чувствительность, во время своей декламации он
жестикулирует, дергается, это просто какой-то бесноватый кри
кун.
Наступают сумерки, и заключительные слова председателя
исходят из его беззубого рта, словно из черной дыры.
Суд удаляется, присяжные уходят в совещательную ком
нату. Публика заполняет зал. Стола с вещественными доказа
тельствами не видно: его заслоняют спины склонившихся над
ним любопытных и спины солдат муниципальной гвардии, пе
ресеченные кожаными ремнями. Разворачивают окровавлен
ную рубашку, вставляют нож в жесткую от запекшейся крови
материю, в том месте, где она была прорезана, и определяют
ширину смертоносной раны.
Наконец — страшный звонок; совещание окончено. Двери
распахиваются, и на площадку освещенной лестницы, ведущей
в совещательную комнату, опережая присяжных, отбрасы
ваются их черные тени, потрясающие, почти фантастические
вестники их приближения. А в это время за скамьей подсуди
мого появляется жандармский офицер в треуголке. Присяжные
садятся; зажженные лампы бросают узкие полосы света на
стол, на бумаги, на кодекс законов; слабый красноватый от
свет на потолке; в окнах угасает бледная лазурь вечернего
неба.
Обыденные лица присяжных становятся строгими, как лица
великих судей. Сосредоточенное, взволнованное внимание,
почти благочестивая тишина. С последней скамьи поднимается
седобородый старик, председатель присяжных, — оказывается,
это старик Жиро, художник принцессы; он разворачивает бу
магу и, внезапно охрипшим голосом, читает заключение при
сяжных, гласящее: «Да, виновен».
Все затаили дух, зал замер в ожидании. Жиро сел на свое
место. «Смертная казнь!» — пробегает тихий шепот по всем
устам; и от мрачного изумления перед этим неожиданным Да,
без смягчающих обстоятельств, в зале словно повеяло ледяным
торжественным холодом; трепет, сотрясающий сердце толпы,
дошел до подножья судилища, и человеческое волнение пуб
лики отозвалось в этих бесстрастных исполнителях закона.
622
Обвиняемого отводят на его место, и публика, снова охва
ченная жестоким любопытством, встает на скамьи, чтобы пос
мотреть на него; все жадно стремятся увидеть смертельный
страх на его лице. Он кажется спокойным, решительным, при
говор он встретил смело, подняв голову, поглаживая бородку.
Председатель суда читает ему заключение присяжных, и голос
старого судьи, в течение всего разбирательства едкий и ирони
ческий, сейчас звучит серьезно, взволнованно. Суд встает и
совещается несколько секунд, потом председатель вполголоса
по раскрытому перед ним кодексу читает осужденному статьи
законов; можно уловить слова: смертная казнь и отсечение
головы.
При этих словах раздаются два крика и, со стороны скамьи
свидетелей, — стук от падения тела на деревянный пол: это ли
шилась чувств любовница осужденного. Чтение, которое осуж
денный выслушал мужественно, закончилось; он с исступлен
ным видом одним прыжком вскакивает на скамью, располо
женную ярусом выше, и, обернувшись к тому месту, откуда
раздался крик, ударяет себя рукой в грудь резким, потрясаю
щим жестом, словно хочет послать свое сердце, вместо послед
него поцелуя, той, чей крик он только что слышал. <...>
7 апреля.
У Маньи.
Говорили о том, что Вертело предсказал, будто через сто
лет научного развития человек будет знать, что такое атом, и
сможет по желанию умерять солнечный свет, гасить и снова
зажигать его. Клод Бернар, со своей стороны, заявил, что че
рез сто лет изучения физиологии можно будет управлять орга
нической жизнью и создавать людей.
Мы не стали возражать, но думаем, что, когда мир дойдет
до этого, на землю спустится старый белобородый боженька,
со связкой ключей, и скажет человечеству, так же как в пять
часов говорят на выставке в Салоне: «Господа, закрываем!»
16 апреля.
Ездили в питомник в Бур-ла-Рен, чтобы купить магнолию.
Там нас охватила новая страсть: искать редкости и художест
венные произведения среди произведений природы. Прежде
мы не знали этого чувства, и для нас совсем ново это восхище
ние прекрасными линиями какого-нибудь растения, его изыс
канностью и, так сказать, аристократизмом, — ведь у природы,
623
как и у человечества, есть свои любимые существа, которых
она ласкает и наделяет особой, высшей красотой.
И, ничего не понимая в садоводстве, мы влюбились в два де
рева, которые оказались самыми дорогими в питомнике. <...>
Нас всюду преследует какое-то проклятие! Мы переехали
сюда, думая, что купили себе тишину за девяносто тысяч фран
ков! Но слева у нас за стеной лошадь, а справа, в саду, беспре
рывно кричат и плачут пятеро детей-южан.
Мы здесь заинтригованы тремя людьми. Один — человек в
фуражке с опущенными наушниками — зимой и летом, в лю
бую погоду сидит на раскладном стульчике под виадуком; он
что-то пишет на листочках бумаги и тут же рвет их.
С ним обычно бывает другой человек, который тоже все
свое время проводит вне дома, на воздухе; это длинный, худой
старик с седыми волосами, растрепанными, словно их разве
вают ветры несчастья, с черным жгутом галстука, из-под кото
рого никогда не бывает видно белой рубашки. Он вечно в пальто
цвета винного осадка и в коричневых панталонах, свисающих
ему на башмаки такими же перекрученными складками, какими