много могли бы подсказать промышленности и моде эти приве
денные отовсюду растения, такие оригинальные и изысканные.
Какой источник разнообразных рисунков для наших лионских
шелков! Какую революцию можно совершить в академическом
расположении рисунка на ткани, в сей отвратительной геомет
рии нашего вкуса! Сколько здесь фантазии, сколько неожидан
ности в пятнах и цвете. Это счастливый и свободный реализм
без правил, это китайское, японское искусство, это искусство
натуризма, на которое клеветали, как на фантастическое, — а
между тем достаточно сорвать вон тот листок, чтобы в пальцах
какого-нибудь мастера из Иеддо он превратился в самую вос
хитительную коробочку для перстней.
К завтраку приезжает г-жа Кампелло. Итальянская краса
вица; глаза — два сияния, рот — белая молния. Встав из-за
стола и проходя мимо меня, принцесса говорит: «О, этой семье
недостает одухотворенности! Красивы, но глупы!»
571
Вечером, на обратном пути. Оборванцы на железной дороге.
Француз в состоянии опьянения не чувствует себя счастливым
сам по себе, как это бывает у других народов. Ему нужно по
казать всем, как он пьян, и притом с шумом. Крики, болтовня,
безудержная похабщина. Буйное веселье выявляет присущий
ему дух суетности и неравенства: ему необходимо подавлять
окружающих.
18 сентября.
Ничего, ровно ничего на этой выставке Курбе *. Разве что
небо на двух маринах. А кроме этого, — забавная вещь, — у зна
менитого мастера реализма нет никакого изучения натуры.
Тело его «Женщины с попугаем» * по-своему настолько же да
леко от правды обнаженного тела, как и любой академический
этюд XVIII века.
Уродство, одно уродство! Да еще уродство без своеобразия,
без красоты уродства! < . . . > .
Когда кто-то заговорил со служителем из морга о том, как,
должно быть, его волнуют мрачные сцены опознания трупов,
служитель отвечал: «Ох, ко всему привыкаешь... Но вот когда
приходит мать... Видите ли, иногда бывает, что труп разло
жился, сгнил, превратился в сплошную массу, но если приходит
мать, она бросается к нему и целует его! Только мать на такое
способна!» < . . . >
После обеда, в ресторане Филиппа. Быть может, у нас и
есть талант, и я верю в это, но мы больше гордимся не нашим
талантом, а тем, что мы впечатлительные существа, наделенные
бесконечно тонкими чувствами, вибрирующие с необычайной
чуткостью, больше всех способные артистически наслаждаться
изысканностью крылышка пулярки, которое мы здесь едим,
изысканностью картины, рисунка, лаковой шкатулки, женской
шляпы, всякой утонченной вещи, недоступной грубым вкусам
публики. < . . . >
27 сентября.
Эти вечные россказни о том, что у Вольтера начиналась ли
хорадка в годовщину Варфоломеевской ночи. Чтобы он был та
ким чувствительным? Как бы не так! Чтобы он был та
ким добрым, нежным? Достаточно посмотреть на его губы на
статуе Гудона! Дай-ка я тоже окрещу тебя: Вольтер, ты Са-
тана-Прюдом!
572
28 сентября.
За кулисами Французского театра. Рог Эрнани * оказался
корнет-а-пистоном из оркестра императорской гвардии! А Руй
Гомес сегодня жаловался, что за завтраком съел слишком много
требухи по-кански! Ох! Как меняются все вещи на свете, если
смотреть на них с оборотной стороны!
29 сентября.
Порода министров деградирует, и мне кажется, ниже она
уже не может опуститься. При Луи-Филиппе это были хоть
преподаватели. А теперь я знаю одного, — это настоящий Го-
диссар *, южанин из самых низов, Форкад де Ларокет: бакен
барды как у средиземноморского моряка, шея словно у тор
говца дешевым вином, приехавшего с юга, или у какого-нибудь
Каннебьерского * любезника, — что-то общее с красавцем брю
нетом — солдатиком времен Реставрации, каких можно видеть
на непристойных литографиях Девериа. Этот Форкад де Ла-
рокет — министр общественных работ. Одновременно смирен
ный и скучный, надменный и грубый.
Вот он сидит за столом, развалившись, как плохо воспитан
ный человек, сияя, шумно и глупо фыркая, — провансальское
ничтожество в черном фраке, — и рассказывает старые марсель-
ские анекдоты, истрепанные до дыр.
Вечером, в курительной, он разлегся на диване, по при
вычке нынешних государственных деятелей, овернцев и мар-
сельцев, обтирающих каблуки сапог о шелковую или ситцевую
обивку мебели. Он свысока, с презрением, смотрит на окружаю
щих — художников и писателей, — несколько теряет равнове
сие, ошеломленный циничной беседой Готье и Понятовского,
которые, с сигарами во рту, предаются трансцедентному об
суждению сексуальных особенностей утренних часов, и вдруг
застывает от изумления, сразу весь сникает, пригвожденный к
месту вопросом Готье, — тот спрашивает его со своей невоз
можной фамильярностью: «Господин министр, сколько раз в
неделю бываете вы близки с женщиной?»
11 октября.
Сегодня закончили нашу пьесу: «Бланш де ла Рошдра-
гон» *.
Улице Шильдебер конец. С нее уезжает Гоге, торговец ра
мами.
573
Странная улица и странный человек! Эта улица с облупив
шимися домами, круто заворачивающая и выходящая на Сен-
Жермен-де-Пре, имеет вид провинциального тупичка. Улица,
где на мостовую выставляли всякий хлам из лавок старьевщи
ков, где над сточной канавой стояли кресла, где мостовую за
громождали рамы с обвалившейся позолотой, испещренные пят
нами шпаклевки. Чего только не было в витринах и на улице!
Старые портреты, поставленные кое-как на стулья, от сидений
которых остались только ремни; вышивки крестиком, изобра
жающие святых подвижниц; распятия, фаянсовая монастыр
ская посуда, медные водопроводные краны, оловянные блюда,
средневековое оружие и латы, охотничьи рога, виднеющиеся
из-под академического мундира, гитары, повешенные на рамы
картин, изображающих выразительные головы гречанок в тюр
банах, модные во времена филэллинизма *, пологи кроватей и
занавески, висящие на оконных ставнях лавки.
Одна из этих лавок, прямо у двери Гоге, похожа на палитру
лохмотьев, самых старых и самых рваных, между двумя позе
леневшими гобеленовыми портьерами, выгоревшими, вытер
тыми, изъеденными молью, истлевшими, виднеется что-то вроде
дыры, заполненной свертками галунов, грудами шнуров для
открывания входных дверей, лоскутами шелка и шерсти, —
нечто вроде кучи тряпичного перегноя.
Затем — совсем темная, осклизлая лестница и привратниц-
кая во втором этаже, где в сырости, в зеленоватом свете, лью
щемся из окна с цветными стеклами, сидят привратник и при
вратница возле трех горшков с бальзамином, словно утоплен
ники на травянистом возвышении среди желтого дна реки.
У Гоге и его спутницы жизни лица гладкие, смиренные и
не внушающие доверия, — лица дьячков-перекупщиков.
13 октября, Сен-Гратьен.
И хозяева и гости скучают. Дождь. У Ньеверкерка заку
порка вены. Он играет в своей комнате с любителями карточной
игры. Принцесса позирует для портрета и не может двигаться.
Кажется, что жемчужины у нее на шее зевают, как створки ра
ковин, где они зародились. В углу обе принцессы Бонапарт *
делают вид, что читают.
Время от времени принцесса отпускает какую-нибудь во
пиющую бессмыслицу по поводу Рима. Такая уж странность у
этой неглупой женщины. Как собеседница она весьма незау
рядна, но, когда она спорит, у нее ум, доводы, гневные выпады
574