столбиками свои су и меняет их на серебро. Этот мальчик похож
на карликового мужчину; на голове — копна жестких кудрявых
волос, куда он каждую минуту запускает руки, чтобы поче
саться; наглые глаза, красный нос на мертвенно-бледном лице,
одежда в лохмотьях; шея обернута ситцевым платком в желтых
разводах, заменяющим ему кашне, одет во что попало, обут в
огромные башмаки, побелевшие от недельного слоя грязи. Не
громкий сухой кашель, дыханье — прерывистое, как бывает у
чахоточных. На щеке — большая царапина.
— Кто это тебя так? — спросил у него приказчик.
— Это легавые... один полицейский хотел меня арестовать...
Ну, да где ему... Я все запрятал себе в бахилы... Ну, в башмаки!
И он показывает, каким способом он прячет от полицейских
деньги, засовывая их в рукава и бахилы.
— А вот сестре... ей не так подвезло, она со вчерашнего дня
в Островерхой башне... ну, в префектуре!.. Это уже в девятый
раз. А я там был только два раза.
— Сколько тебе лет?
— Двенадцать.
И он возвращает приказчику испорченную монету.
— Ну нет, такую вы мне не подсунете!.. Смотрите, да ведь
это мой компаньон! — говорит он важно. — Это Артур!.. А вот
и они, — добавляет он, завидев других мальчишек в дверях. —
532
Это мои работники. Я-то сам слежу, чтобы не накрыли легавые,
стою на стреме.
— А почему твою сестру арестовали?
— Она продавала цветы... они не позволяют. А итальянцам
можно... Легавые их не трогают.
Из уст его вперемежку выскакивают, точно жабы, такие
фразы:
— Ах, эти женщины!.. Ну, и люблю же я их!.. Женщины...
когда я вырасту, я буду обнимать их по пять штук каждой ру
кой, я прямо зароюсь в них.
Он поет обрывки каких-то песен, потом рассказывает о том,
как лежал в больницах:
— Я попадал туда два раза, в больницу Найденышей и в
больницу Младенца Христа... У меня что-то было с головой...
Они меня не вылечили. А я убежал... и стал мазаться свиным
салом, от этого у меня и волосы вьются... Сегодня я уже зарабо
тал пять франков.
В лавку пробралась одна из его работниц, девятилетняя ма
лявка, с уже горящими глазами, глазами женщины и воровки.
«Сколько?» — «Три». Они разговаривают с ужасающе хладно
кровной серьезностью, как дельцы: «Ну, так с тебя еще шесть
су... Ведь я уже купил тебе билет на омнибус до площади
Моб». Малютка ворчит, они незаметно обмениваются пинками
ногой.
— Ох! Сегодня одну из наших будут судить. Это уже восем
надцатый привод. Ей скоро двенадцать лет... Она ходила к га
далке, и та ей сказала, что она попадет только в три кабинета,
что ее не будут судить... Враки! Пошли, девочка, — идем к
Гранд-отелю.
И парочка убегает. Впервые встречаю я среди детей та
кое цветение навоза, такой поток жаргона, такую растленную
душу, отвратительную почти до ужаса: вся испорченность, вся
наглость Парижа воплотилась в этом маленьком чудовище, едва
достигшем возраста первого причастия и нравственно испорчен
ном, как испорчена и сама его кровь, унаследованная от трех
поколений сифилитиков; да, это один из тех детей, в которых
все зло, все пороки двухмиллионного населения столицы так
страшно отразились в миниатюре.
30 марта.
Довольствоваться самими собою и, довольствуясь самими со
бой, зарабатывать деньги, чтобы тут же их и тратить, — сейчас
это все, к чему мы стремимся. Имеем мы успех у других или нет,
533
сейчас это нам совершенно безразлично. Наступил такой период
литературной жизни, когда известность больше не льстит. <...>
Могильщики придумали для выкапывания останков ужасное
выражение: выкорчевывать. < . . . >
7 апреля.
Прочел «Тружеников моря». Гюго-романист производит на
меня впечатление гиганта, который, показывая кукольный
театр, сам то и дело высовывает из-за ширмы то руки, то го
лову.
В этой книге я угадываю привычку работать на ходу, на све
жем воздухе, под захлестывающими порывами ветра, в опьяне
нии ходьбой, одинокой прогулкой, когда мозг возбужден собст
венными мыслями. Его страницы, написанные таким образом,
кажутся мне просто околесицей. Я этот метод считаю негодным,
и я думаю, что лучше писать за столом, в тишине закрытой ком
наты и с хладнокровием человека, работающего сидя.
9 апреля.
У Маньи.
Тэн рассказывает о долгих часах своей юности, проведенных
в комнате товарища, где лежала вязанка дров, стоял скелет,
покрытый люстриновым чехлом, шкаф для одежды, кровать и
два стула. Это была комната студента медицинского факуль
тета, стажера в детской больнице, который посвятил себя иссле
дованию наследственности, получаемой детьми от родителей,
человека с большим научным будущим, умершего в Монпелье в
возрасте двадцати пяти лет.
Тэн говорит, что в этой комнате и в других, ей подобных,
поднимались вопросы, еще более возвышенные, чем те, которые
обсуждаются здесь, и спорили с еще большей энергией и пыл
костью, изливая все, что волнует голову, все мысли молодежи,
которая не живет, не развлекается, не наслаждается жизнью.
Потому что сверстники Тэна, его поколение, никогда не пользо
вались своей молодостью; они жили, как бы умерщвляя плоть,
словно в кельях, работая, занимаясь наукой, исследованиями,
предаваясь оргии чтения и думая только о том, чтобы воору
житься для завоевания общества! И так как это поколение не
жило человеческой жизнью, не имело дела с людьми, угадывало
все по книгам, из этого поколения могли выйти и вышли только
критики.
534
Тэна прерывает Готье, утверждая, что все это глупая теория
отрешения, что женщина, если ее рассматривать только как
средство физического оздоровления, не освобождает вас от
мечты об идеальном:
— Чем больше вы растрачиваете себя, тем больше приобре
таете... Я, например, нашел противопоставление романтической
школе, школе бледной немочи... Я совсем не был физически
сильным, и вот я пригласил Лекура и сказал ему: «Я хочу
иметь грудные мышцы, как на барельефах, и превосходные би
цепсы». Лекур пощупал меня, вот так, и говорит: «Ну что ж,
можно». Я принялся каждый день есть по пять фунтов бара
нины с кровью, выпивать по три бутылки бордо и заниматься с
Лекуром по два часа подряд. У меня была любовница, совсем
чахоточная. Я с ней расстался. Я взял крупную девицу, такую
же, как я сам, и предписал ей свой режим: бордо, баранина,
гантели... И под конец она стала такой крепкой, что, когда я
бил ее, перекладины стульев ломались о ее спину... Вот как!..
Да что там говорить! Ударом кулака по «голове турка», —
а это была новая «голова турка»... Санд, вы-то знаете, что это
такое? — Г-жа Санд смотрит на него сомнамбулическими гла
зами. — Ударом кулака я выбил пятьсот двадцать!.. Даже Оссан-
дон, тот, что, спасая свою собаку, задушил в объятиях медведя
на заставе Комб а, а потом еще пошел к колодцу вымыть себе
вылезавшие наружу внутренности, — так вот, даже Оссан-
дон никогда не мог выбить больше чем четыреста восемь
десят. < . . . >
11 апреля.
<...> Гений, который в настоящее время влияет на все и
на всех, — это Мишле: в «Тружениках» Гюго есть что-то от
«Моря» Мишле *. Сегодня открываю книгу Ренана: это фенело-
низированный Мишле. Мишле — закваска современной мысли.
12 апреля.
< . . . > Все-таки книги Гюго — это волшебные книги, и при
чтении его, как при чтении всех больших мастеров, ваш мозг