Сью Таунсенд
Номер 10
Калину, с любовью и благодарностью
Джек Шпрот не любит постного,
Жене нельзя скоромного —
Ни крошки не останется
От пирога огромного.
Джон Кларк, «Англо-латинская паремиалогия» (1639 г.)
Пролог
Эдвард Клэр чистил зубы в гулкой ванной дома номер пять по Анн-стрит в Эдинбурге. Он считал про себя движения щетки, как учила мама — ни в коем случае не меньше двухсот. Он уже почти закончил, когда вспомнил, что накануне вечером остановился на ста пятидесяти, потому что не терпелось сесть за книгу — одно из произведений г-жи Блайтон[1], где речь идет о «Славной пятерке» и злом смотрителе маяка.
Достигнув рубежа в двести движений, он сошел с уютного резинового коврика перед умывальником и совершил еще пятьдесят движений щеткой, переступая босыми ногами по холодному линолеуму. Он знал, что Бог наблюдает и радуется, видя, как примерно ведет себя Эдвард Клэр.
Прополоскав рот после зубной пасты, Эдвард Клэр протер умывальник тряпочкой, которую мама повесила на полотенцесушитель. После чего подошел к унитазу и аккуратно поднял сиденье из красного дерева. Потом спустил нейлоновые пижамные штаны, оторвал от катушки на стене квадратик туалетной бумаги марки «Бронко» и аккуратно обернул им свой крошечный розовый пенис.
Он все еще писал, когда в гостиной на первом этаже раздался телефонный звонок. Звонили назойливо и долго. Мама в больнице и не может снять трубку, но где же папа?
Но вот хлопнула дверь в сад, отец протопал по паркету, и звонки прекратились. Эдвард услышал, как отец прогудел: «Алло, Перси Клэр».
Эдвард стряхнул последние капельки мочи в унитаз, освободил пенис от бумаги и натянул штаны. Дважды кратко дернул цепочку унитаза и посмотрел, как туалетная бумага, покружившись, постепенно исчезает. Когда вода в унитазе успокоилась, он опустил сиденье. Дверь в сад опять хлопнула, и Эдвард, наскоро помыв руки, прошел к окну спальни. Отец удалялся по неровно вымощенной дорожке; плечи его тряслись, словно от хохота. Эдвард улыбнулся, предвкушая, как за завтраком отец поделится с ним шуткой или анекдотом.
Мама лежала в больнице уже семь недель и три дня, с тех пор как родилась Памела, сестра Эдварда, — и теперь за завтраком папа разговаривал с ним, а не читал письма или «Морнинг стар»[2].
Вчера утром отец спросил Эдварда, не желает ли он научиться играть на каком-нибудь музыкальном инструменте. Эдвард торопился доесть хлопья, пока они не размокли, и поэтому быстро ответил: «Да, папа». И назвал первый инструмент, который пришел в голову. «На гитаре». Отец рассмеялся: «На гитаре! По-моему, мама собиралась… По-моему, мама мечтает, чтобы ты играл с ней в ее кружке по четвергам, так сказать, в струнном квартете».
Эдвард подумал о маминых знакомых, которые собираются по четвергам. До чего же они скучные, когда в прихожей снимают пальто и шляпы. Обычные мужчины и женщины в тяжелой одежде и приличной обуви, с добрыми некрасивыми лицами. А когда они играют на своих инструментах, лица их светятся таким счастьем.
Эдвард увидел, как в саду отец сел на скользкую и пустую зеленую скамейку. Поначалу Эдвард решил, что отец все еще смеется — лицо его растягивала широкая ухмылка. Эдвард улыбнулся. В последнее время, после того как маму положили в больницу, отец все время ходит такой мрачный. Может, это звонил тот врач с черными усами и красной губной помадой? Может, маму выпишут?
Эдвард обрадовался, что его молитва услышана. Он взглянул на аляповатое изображение Иисуса над своей кроватью. Слева у Иисуса под мышкой ягненок, а в правой руке пастушеский посох. У босых ног сгрудились еще овцы. Отец Эдварда иногда бурчал по поводу картинки: «Эдди, твой чертов Иисус похож на Эррола Флинна[3] в женской одежде». Зато маме, наверное, Иисус в спальне Эдварда нравился, потому что раз в неделю она до блеска протирала стекло в рамке розовым тампоном.
Эдвард напряг все силы, стараясь открыть окно. Наконец рама поднялась настолько, что он сумел просунуть в щель голову. До него донесся гниловатый запах осени, а вместе с ним и звуки, которые издавал отец, — такие ужасные, что Эдварду от страха чуть не стало плохо. Отец выл — точь-в-точь как всякие иностранки в новостях по телевизору.
Эдвард втянул голову обратно в спальню и спрыгнул с подоконника. Сел, привалившись спиной к стене. Повезло еще, что отец не заметил. Он нащупал в пижамных штанах пенис и сжал его в кулаке. Мама не велела там трогать, но Эдвард знал, что сегодня утром мама не узнает.
В тот день Эдвард не пошел в школу. Он тихо сидел в своей комнате и прочитал две главы.
В доме потихоньку собирались люди. Музыканты, папины друзья коммунисты, соседи, прихожане англиканской церкви, где Хезер играла на органе — на свадьбах, крестинах и похоронах.
Никто так и не сказал Эдварду, что его мать умерла. Родственники, все в слезах, обнимали его и рыдали над ним.
Его любимая тетка Джин воскликнула:
— Ах, Эдди, как же мы теперь без нее?
Все думали, что кто-то ему уже сказал, поэтому никто ничего так и не сказал. В дни перед похоронами Эдвард превратился в шпиона. Он подслушивал под дверями, жадно читал любой клочок бумаги.
В миг, когда маму сожгли и превратили в пепел, он отковыривал окаменелость от скалы на школьной экскурсии в Бамбург[4]. Взрослые решили, что похороны станут слишком большой травмой для такого малыша. Эдвард подслушал, как тетя Джин сказала его отцу:
— Ему нельзя идти, Перси. Бедняжка был противоестественно привязан к матери.
Из их разговора он узнал, что Памелу, его сестренку, которую он еще не видел, увезут в страну под названием Англия и она будет там жить с тетей Джин и дядей Эрнестом.
В одиннадцать часов, 1 октября 1959 года, Эдвард прекратил ковырять скалу и вытащил из кармана листок, на котором было написано: «Похороны Хезер Мери Клэр».
Он представил маму в гробу. Во что ее одели? Причесать не забыли? Точно ли она умерла? А что, если этот врач с накрашенными губами и черными усиками ошибся и мама вовсе не умерла, а просто заснула? Ведь папа сказал своим друзьям коммунистам, что этот доктор — позор всей этой сраной системы здравоохранения.
Эдвард стиснул в пальцах похоронное приглашение и опустился на колени. Осколки скалы больно впились в голые коленки, но Эдвард не обратил внимания. Он старался молиться Иисусу, но из головы все не шла картинка: вот мама просыпается в гробу и зовет, чтобы он ее освободил. А разве он сможет? Он же за сто с лишним миль от нее. Даже если прямо сейчас побежать на скорый поезд, все равно не успеть.
Тут раздался окрик учителя геологии, мистера Литтла:
— Клэр, пошевеливайся! До прилива полчаса. Остальные мальчишки, долбившие скалу, оглянулись и тут же успокоились: сердитый мистер Литтл орал не им, а этому Клэру, который по десять раз на дню хнычет без причины.
Джек Шпрот впервые осознал, что он беден, грязен и не из приличной семьи, когда мать послала его к соседям одолжить кастрюлю. Ему было шесть лет, и он брел по снегу в парусиновых туфлях. Носить резиновые сапоги была очередь Стюарта, его старшего брата. Стюарта послали в магазин с запиской, в которой родители просили отпустить в кредит нарезанный белый батон, две банки фасоли и десяток дешевых сигарет.
Джек увидел красный ковер, ощутил тепло от батареи рядом с входной дверью. В конце коридора виднелась кухня. На конфорках стояли четыре кастрюли. Из-под крышек вырывался пар, и в воздухе витал аромат, от которого у Джека тотчас потекли слюнки.