Я снова кивнула ресницами.
Мне нечего было ответить.
А еще через день мы хоронили маму.
И для того, чтобы я смогла ее похоронить, меня официально выписали из больницы.
А что толку меня в ней держать, когда у меня и так неизлечимая болезнь?
Мы отвезли маму в деревню и опустили в землю на маленьком сельском кладбище на берегу Волги, на обрыве над большой и сильной рекой, и там я долго стояла на коленях на разрытой пушистой земле, на примятой и срезанной лопатами траве, и молилась, как умела.
Простой черный, чугунный крест.
Венок: темно-зеленые ветки, белые бумажные розы. «Дорогой маме от любящих детей».
Для сельчан устроили нехитрые поминки. Гречневая каша, рыбные консервы, соленые помидоры, водка, селедка, ржаной.
Сын и муж пили водку. Я чуть пригубила и сидела каменно.
В ночь пришла аритмия. Она выворачивала меня наизнанку, хлестала, лупила. Я во всем перед ней была виновата.
Муж сломя голову понесся в сельскую больничку, оттуда бежали уже вдвоем: он и сельская медсестра Марья Константиновна с медицинской сумкой на плече.
– Давай лапу! Муженек, подержи жгут! Коргликон, он же дигоксин! Сейчас все как рукой… да не плачь ты!
Смерть стояла рядом и смеялась – беззубо, беззвучно.
Начались мои многолетние скитания по больницам.
В одной меня с ритмонорма перевели на соталекс. «Он же соталол, он же сотагексал! – важно поднимая палец вверх, поучал меня доктор. – Я, душенька, собаку съел на мерцалках!» Я грызла соталекс и свято верила в него. Аритмия, испугавшись нового снадобья, вежливо отступала.
На время.
А потом опять наваливалась – с новой злобной силой.
В другой больнице меня посадили на лекарство под названием «беталок ЗОК». Двойное имя. Имя и фамилия у лекарства, как у человека: Рихард Зорге, Амалия Зебальд, Беталок Зок. Немец, выходит так. Доктор гордо говорил о себе: «Я стажировался в Дании, а само лекарство шведское, оно вам однозначно поможет! Я столько народу уже им вылечил! И знаете, оно многопрофильное: и аритмию лечит, и блокады, и гипертонию! Шведы не дураки! Точно вам говорю!»
Я верила – и доктору, и шведам, и Беталоку Зоку.
Я глотала его сначала четверть таблетки, потом полтаблетки, потом таблетку, потом две таблетки в день, потом горстями. Когда увеличивала дозу – аритмия исчезала. Через две-три недели она появлялась опять: ночной призрак, прозрачный, гиблый, хохочущий надо мной и несчастным неудачником Беталоком Зоком…
В третьей больнице врач долго и больно мял и тискал мне шею. «Милочка, да у вас щитовидка не в порядке! Отсюда и аритмия! Лечите-ка щитовидную железу – и будет вам счастье! Вот вам телефончик. Лучший эндокринолог города! Прием – тысяча рублей!» Я пила препараты йода, регулярно приходила к эндокринологу и незаметно, по совету врача, совала ему гонорар в оттопыренный карман халата.
В четвертой больнице мне написали в эпикризе: «Идиопатическая форма мерцательной аритмии».
– А это не от слова «идиот»? – испуганно спросила я.
Мне объяснили, что так именуется диагноз, когда нельзя установить причину болезни.
А после выписки был снова дом, и снова два дня я жила, а на третий – опять умирала, и муж опять вызывал «Скорую», и смотрел на часы, и сжимал мои руки, и шептал: «Да что же это такое! Что же это такое!»
Я себя берегла. Лелеяла.
Я сидела сиднем, а чаще лежала, как на лежбище тюлень. Мягкие подушки, много подушек, чтобы лежать высоко, чтобы сердцу легче было. Мне сказали: от сердца помогает шоколад; и я ела шоколад сколько влезет – и шоколадные плитки, и коробки шоколадных конфет, а внутри – ромовая или коньячная начинка, это очень вкусно, это такое наслаждение. И как же не встряхнуть свое бедное сердечко хорошим заморским чаем, а к чаю-то надо вкусненький торт или сдобный крендель, как же чай-то без сладостей: мед, варенье, цукаты! Ну как больному человечку не побаловать себя!
Муж покупал мне, вечно печальной, вкусные вещи. Я сама себе их покупала. Я вставала с постели, принимала душ и ела вкусности.
Пусть я больная! Зато я наслаждаюсь! Зато чудесная конфетка мне приносит радость!
Я шла по улице и задыхалась. Проходила пять, десять шагов – и останавливалась. Я не могла пройти пятьдесят метров до трамвайной остановки, чтобы на этом пути не отдохнуть раз пять. Ловила ртом воздух, как рыба. Муж держал меня под руку. На его лице я читала черные письмена страдания и терпения.
Зеркало отражало больное, с мешками под глазами, женское лицо, уже сильно похожее на лицо толстой, круглой старушки. Синие тени, двойной, нет, уже тройной подбородок. Щеки с затылка видно. Живот, боже, какой же живот! Холодец. Трясется. А руки! Бревна. А ноги, если присмотреться, уже отекают. Сердце не тянет. Ему трудно гнать кровь по большому, день ото дня грузнеющему, оплывшему телу.
В кардиодиспансере аритмолог снимал мне кардиограмму за кардиограммой. Навешивал мне на грудь монитор, и сутки я ходила, ела, сидела, лежала с ящичком под мышкой, и умный ящик записывал, как бьется мое сердце.
«Плохо оно бьется у вас! Непорядок!»
Аритмолог вел меня к городской кардиозвезде. Кардиозвезда выстукивала, выслушивала, разглядывала, как брильянты на витрине ювелирного магазина, мои бесчисленные кардиограммы и эхограммы. «Операция! Только аблация. Аблация, и больше ничего не спасет!» Твердый почерк, железная рука. Подпись, печать. «Направление на операцию. Благодарите Бога, что на ноябрь есть места! Ведь бесплатно! По федеральной программе!»
С документами в сумочке и со сменным бельем в пакете я явилась на операцию.
Мест в палатах не было, и меня положили – будто опять на «Скорой» привезли – в приемный покой. Я переоделась в больничное, а цивильную одежонку сложила в тумбочку.
Выяснилось, что у меня нет нужных анализов: эти есть, а тех нет!
«Сделаем завтра утром. Лежите себе и лежите, отдыхайте как барыня. Думайте о приятном. Например, о плодах манго. Или папайи. Какие они на вкус. Вы ели папайю? А гуайяву?»
Я пыталась вспомнить, ела ли я папайю и гуайяву.
Выходило, что нет, не ела.
И мне становилось так жалко себя, что я плакала.
А потом над собой смеялась…
Среди ночи в приемный покой ввезли каталку. На каталке лежало голое тело. Женщина. Вся избитая. Она слегка пошевелилась. Стоны ползли по полу, а потом взлетали и разбивались об оконное стекло. Женщину сгрузили на койку, подкрутили винты, и изголовье приподнялось. Избитая опять простонала. Открыла глаза. Ночная сестра сделала ей укол в руку и молча ушла.
Я встала и укрыла избитую одеялом.
Она разлепила слипшиеся, в засохшей крови, губы.
– Ты кто тут?
– Больная. Как и ты.
– А, вон что. А где я?
Я не удивлялась ничему. Я выросла в маминой больнице и много чего знала про больных и врачей.
– В больнице.
– Черт, а в какой?
– В пятой.
– Ага, ясно. – От ее рта пахло водкой и гарью. – Пить есть?
Я налила в стакан воды из-под крана и поднесла к ее рту с выбитыми зубами. Она пила жадно, чуть не откусила край стакана.
– Спасибо, девушка.
– Какая я девушка. Я вся седая.
– Спасибо, седая. А ты-то тут что?
– Операции жду.
– Когда операция?
– Завтра.
– Фью-у-у-у! Попала ты! Кур в ощип!
– Наплевать. Переживу.
Избитая приподнялась на локте. Из-под покрытых синяками, как фиалками, надбровных дуг ее крошечные хитрые глазенки сверкали в меня пониманием и весельем.
– Человек переживет все, кроме собственной смерти, подруга!
Потянулась, опять застонала. Потерла плечо ладонью.
– Вон мне какую операцию сделали, – кивнула на свои избитые руки. – Операцию-девальвацию-калькуляцию! А-кха-кха-кха…
Кашляла она долго и надсадно.
– Еще воды хочешь?
– Давай. Хлебну.
Пила, пока не устала. Три стакана выпила.
– Покурить бы! Да тут нельзя. Придут и еще хуже измолотят.