У Еленки, глядевшей на упряжку Роговича, вырвался безумный, отчаянный вопль: «Мама! Гнатка, маму!» Подчиняясь ужасу и ярости крика, Гнатка обернулся. Увиделись ему Марфа в тяжелом, безнадежном беге, скакавший мимо нее крыжак. Немец лениво махнул мечом, и она быстро и плашмя упала.
Юрий не оглядывался. Он выискал среди конных поединков брешь, прикрытую одиноким кнехтом. Кнехту, наставив копье, сидел на лошади недвижимо, как идол. На нем кончалась угроза, за ним открывалась жизнь. Юрий разогнал упряжку прямо на кнехта, и тот не выдержал, убоялся сшибки, ушел вбок, и Гнатка пробил его насквозь последней стрелой.
Вырвались. Никакой препоны не было перед ними, виднелись двое саней, а кроме них, ни души, ни следа – чистый лед, чистый снег, сонный лес – спасение. Юрий глянул на Еленку. Она исступленно, с животным хрипом била кулаками свои бессильные ноги. «Мать осталась,– понял Юрий.– Осталась, а мы уносимся. Забыли о ней. Господи, что делать?»
– Гони! – мрачно бросил ему Гнатка. Вдогон им шли два крыжака.
Гнатка вытянул из ножен тяжелый двуручный меч. Крепкие, малоуставшие кони немцев быстро близились.
– Ну, прощай,– сказал Гнатка.– Сбереги ее! – И соскочил на лед.
Юрий недолго проехал, засовестился, остановил лошадей. Гнатка, держа меч наотвес, шел навстречу конным. Первый несся ровно на Гнатку, и Юрию казалось, что сила и тело коня ударят Гнатку и собьют под копыта. Уже малый шаг разделял их, но в это последнее мгновенье Гнатка увертливо шагнул вправо, меч его взлетел, блеснул и коснулся крыжака. Не глядя, как он валится, хватаясь за луку, Гнатка в три скачка стал перед вторым. Немец, чуя умелую руку, взял влево, чтобы рубить с удобством, меч его, высоко поднятый, полетел на Гнатку и упал на лед вместе с отрубленной в запястье рукой.
Юрий, заколоженный жутью схватки, вдруг заметил, что возок пуст, нет Еленки, что она ковыляет назад, к месту смерти.
Юрий прыгнул, схватил девушку на руки и побежал к саням. Но перед самым возком что-то сильно ударило его в плечо, он споткнулся, упал на Еленку и не смог встать, почувствовал, как от плеча разливается по всему телу горячая, рвущая боль. Он усилием скосил глаза и увидал над плечом оперенный конец стрелы. А Еленка бессвязно кричала и била его кулаками, требуя свободы. Вдруг мощные руки подняли его, он оказался на соломе, увидал рядом онемелое лицо Еленки, огромные Гнатковы сапоги, услышал свист кнута и обезволился.
На загнанных лошадях добрались они до гродненской заставы, где сидели уже трое других спасшихся волковысцев. Здесь Юрию вырвали из раны стрелу, он очнулся, им дали выпить. Еленка в тихом безумье постанывала: «Ох, не хочу, не хочу, не надо!»
Через три часа они вернулись назад с полусотней гродненского наместника. Лишь пустые сани стояли на льду среди замерзших луж крови. Ни побитых волковысцев, ни мертвых немцев, ни убитых лошадей. Санный след засады уходил в глубь леса, а посреди реки темнела уже прихваченная ледком широкая прорубь. Кто-то разбил ледок – красная вода стояла в неманской иордани.
Стражники сняли шапки, помолчали над водяной могилой и зарысили в Гродно.
Еленка легла возле Юрия, Гнатка тронул коня, и они поехали домой, в Рось, по выбитому копытами, прорезанному полозьями следу.
ГРАДЧАНЫ. 15 ФЕВРАЛЯ
Ко дню объявления чешским королем Вацлавом декрета о споре ордена с Польшей и Великим княжеством Литовским собрались в Праге крыжацкие, польские и литовские посланцы. Представлявшие Витовта боярин Ян Бутрим и нотарий Миколай Цебулька ехали из Кракова вместе с посольством Ягайлы, вместе и остановились на постоялом дворе в Старом Месте, неподалеку от Карлова моста.
Девятого утром чем попышнее оделись и направились в Градчаны, во дворец, слушать Вацлава. Ничего выгодного для себя от королевского решения не ожидали, предсказывали, что Вацлав рассудит несправедливо, на корысть орденской стороне, но король всех поверг в изумление – и выступавших от имени Ягайлы познанского епископа Альберта Ястжембца и королевского маршалка Бжезинского, и нотария Дунина, и Бутрима с Цебулькой, и крестоносцев, главой у которых был великий госпитальничий Вернер фон Теттинген. Всех в равной мере ошарашил. Вышел к послам, поморщил пухлые губы и без тени стыда на землистом от разгульной жизни лице сообщил, что ожидаемого послами решения он принять не успел, ибо вопрос непростой, а у него своих дел в предостатке. И ушел. Все три одураченных посольства надолго онемели, потоптались, приходя в себя, облаяли мысленно Вацлава бараном, дубиной, подлецом и покинули дворец.
Вернувшись на постоялый двор, сели раздумывать, что делать: настаивать на декрете или отъезжать домой? «Справедливое решение Вацлав, конечно, не примет,– говорил маршалок Бжезинский,– а настаивать ради несправедливого – какая же нам польза? Пусть лучше Вацлав выглядит глупцом, чем мы – простаками». Решили отъехать. Но вечером прибыл дворцовый гонец с извещением – король объявит декрет через неделю, пятнадцатого февраля. Только и оставалось расхохотаться: то четыре месяца дураку не хватило, то неполной недели достаточно; не зря у него все вкось-вкривь идет.
Скоро от сочувствующих полякам чешских панов узналось, что орденский посол Вернер фон Теттинген ежедневно встречается с маркграфом моравским Йодоком; Йодок же пользуется немалым влиянием на короля. Сомнений не вызывало, ради кого постарается враждебный польской короне мстительный маркграф. Узналось еще, что король Вацлав сам принял Теттингена и уделил беседе с ним целых полдня – это при своих-то якобы важнейших делах,– и выплыло, что Мерхейм еще в декабре привез королю гостинец из ордена – шестьдесят тысяч флоринов чистоганом. Стало ясно, что сейчас фон Теттинген требует возмещения. И все немецкое, сочувствующее ордену окружение Вацлава как-то согласно и дружно задвигалось, засуетилось, пошло надавливать на слабую королевскую волю.
Польские и литовские послы, мотая на ус эти неблагоприятные сообщения, задумались: уступит или не уступит Вацлав натиску крыжаков? Казалось, и многое подсказывало верить, что не должен был уступить – множество обид претерпел от немцев. На императорском троне после отца сидел двадцать лет – немецкие князья сбросили и прогнали; родной брат, Сигизмунд венгерский, в темнице полтора года держал, конечно не без немецких подговоров; немцы Вацлавом недовольны, тычут, упрекают, насмехаются, желали бы и с чешского трона согнать; с Прусским орденом вовсе не приятельствует, более того – враждовал, сам выпер крыжаков из Чехии, отнял себе их имущество и земли; трех месяцев не прошло, как нанес немцам гулкую пощечину – Кутногорским эдиктом освободил Пражский университет от немецкого засилья, тысяча оскорбленных, разъяренных немцев выехала в империю, призывая на Вацлава проклятья. Так что вроде бы не за немцев и теперь удобнейший имеет случай чувствительно их ущипнуть, сказав правду: крыжаки – захватчики, ведут себя неправо, дерзко, грубо и должны вернуть Жмудь Витовту, Добжин и все польские убытки от осенней войны – Ягайле. Примет не примет такой декрет орден – дело второе; понятно, что не примет, но справедливое третейское решение далеко бы отозвалось, сильно бы ущербило орден перед летней войной.
Однако вряд ли он отважится на подобную смелость, рассуждали послы. Вацлав за здравие начнет, за упокой кончит. На немцев зол, но на них и оглядывается в тщетных своих расчетах вернуть императорский престол. Десять лет прошло, как курфюрсты его Рупрехтом пфальцским заменили, но корону до сих пор не вернул, по сей день именует себя императором «Священной Римской империи немецкой нации» и, стало быть, раздражать князей, расположенных к Прусскому ордену, сочтет делом рискованным, неосмотрительным, излишним.
Воли нет, ума зоркого нет, болтается, как щепка на воде, твердого берега разглядеть не умеет; воля хилая, отсюда и беды. В своей же Чехии неспособен навести порядок, грызня какая-то злая в народе: немцы кричат, что их чехи обижают, чехи кричат, что их немцы зажимают. Чехам, разумеется, легче поверить. В Старом Месте выйдешь на улицу – и словно в неметчину попал: редко по-чешски, а так все по-немецки горгочут. На голодном месте чех сидит, на сытом, важном, видном – немец, а если чех – то онемеченный. Стенками сходятся воевать. Отца-то, императора Карла, побаивались, а над этим недотепой курносым открыто смеются. Трудно понять, чего хочет. Одна забота – раздобыть денег и тут же спустить на потехи. А деньги не мыши, сами не плодятся. Одно название – чешский король, а беднее многих своих панов; за золотишко, конечно, на любой смертный грех готов. За шестьдесят тысяч флоринов может и немецкую песню пропеть. У него выбор прост: либо правду сказать по совести, либо за флорины солгать. Понятно, солгать выгоднее, коли в кармане вошь на аркане. И, предчувствуя, что Вацлав выскажется на руку крыжакам, послы вывели: не здесь, не в Праге, решается, быть миру или войне, в Мальборке решается, в имперских немецких княжествах, там за веревку дергают, здесь только звон идет. «От удобного нам декрета,– рассудили послы,– орден откажется, от декрета, удобного ордену, мы отпихнемся; в любом случае летнего столкновения не миновать». И с чистой душой поляки и литовцы стали ждать исхода условленной недели.