Кортик Гриши Бухалова на моем столе. Гриша! Гриша! Ты моя удача, ты светлейший момент в жизни. И как мало было таких вот удач, едва ли не единственная.
Антон Елькин считает, что вся моя жизнь состоит из светлых удач. Этот ученик никогда не понимал своего учителя: ни тогда, когда пакостил втихомолку на уроках, ни тогда, когда сторожил с кирпичом на крыше… Не понимает и теперь. Я ничего не сделал Антоше Елькину — ни дурного, чтоб ненавидеть, ни хорошего, чтоб преклоняться. Увы, не я его исправил — исправила жизнь. Мы-то расстались на кирпиче.
Гриша, Гриша… Ты поздравил, и твое поздравление я принимаю с чистым сердцем. Но что бы ты сказал обо мне, Гриша, если б узнал: Таню Граубе, учившую меня вместе с отцом азбуке человечности, я решился подозревать — «убить Вас»? Сказал бы: спятил старик. Нет, Гриша, скорей, потерялся.
А только что мелькнуло подозрение, уже совсем дикое… Мелькнуло! Было! Не след прятаться! Подозрение против родной дочери — не готовит ли то самое «убить Вас». Она пригрозила, и страх затмил мне разум.
Она всю свою недолгую жизнь страдает от любвеобилия — к парню с боксерской причесочкой, к беспутному мужу, к сыну… Любвеобилие еще никогда не только на убийство, на отцеубийство тем более, к самоубийству же — ой, нередко!
Гриша! Гриша! Гляжу на твой кортик и верю только тебе. А тебя давно нет на свете. Я наедине сам с собой, не могу сладить, не на кого опереться.
И кто-то послал мне все-таки письмо. С пьяной или трезвой угрозой, какая разница. Кто-то, кому я сделал какое-то зло.
Кто он? Нет, не помню.
Когда-то кого-то я переехал. Не помню, не обратил внимания.
«Убить Вас!»
Что же ты все-таки за человек, Николай Степанович Ечевин?
Похоже, я теперь начинаю больше бояться себя, чем убийцу.
31
За окном навалились сумерки, зажглись фонари, шумел проспект поздно, по-вечернему. Я сидел за столом и искал решения.
Я должен кому-то показать письмо.
Показать не для того, чтоб позвать — спасите! Неведение страшней смерти. Я для себя «terra incognita», а в неизведанные земли в одиночку не ходят. До сих пор я блуждал в самом себе один. Нужен товарищ, нужен сопутчик. Пусть он прочитает письмо, пусть влезает мне в душу. Нужен взгляд со стороны, пусть недружелюбный, но внимательный, все замечающий.
Жене письмо не покажешь. За сорок лет срослись — не отступишь в сторону, не взглянешь со стороны.
У меня достаточно преданных и верных товарищей. Верна, например, Надежда Алексеевна. Ей — письмо?.. Будут ахи и охи, заломленные руки, звонки в милицию. Друзья, лечащие от недугов милицией…
Да мне здесь и не нужен друг. В друзья мы обычно выбираем себе единомышленников, тех, кто видит так же, думает так же, похожих на себя. Но что может тебе подсказать такой друг? Подскажет тот, кто на тебя не похож.
Больше всего со мной не схож Леденев.
Он юн, а я стар.
Я ценю традиции. Он готов их ломать.
Он не выносит меня, я его.
Он резок и прям до грубости.
Уж он-то не станет заламывать руки с ахами и охами, звонить в милицию.
Правда, он недоверчив ко всему, что исходит от меня, может шарахнуться в сторону. Нужно быть уж совсем толстокожим животным, чтоб повернуться спиной, когда шестидесятилетний человек прибежал на ночь глядя. В неизведанные земли в одиночку не ходят…
Телефона у Леденева не было, но, где он живет, я знал. Не столь давно по просьбе директора школы я хлопотал в горисполкоме о получении жилплощади троим неустроенным учителям. Среди них был Леденев. Хлопоты были длительные и упорные, а потому я запомнил адреса.
В темноте, ощупью я натянул в передней пальто, нахлобучил шляпу, открыл дверь, оставив свою тихую и темную семейную крепость, в глубине которой пряталась от меня жена.
Вдоль освещенного проспекта с пулеметным грохотом проносились мотоциклы, плыли по мостовой принаряженные парочки, в посвежевшем воздухе висел молодой, беспечный смех.
Возможно, что убийца рядом, следит… Мне небезразлична его близость, но я уже не паникую, как утром, не спеша шагаю к остановке автобуса, даже с удовольствием представляю себе себя — степенный, прямой, с устремленным носом, само спокойствие. Наверное, я сейчас должен вызывать у убийцы уважение.
Я постоял в очереди, дождался автобуса, нырнул в его жиденький, желтый, как болотная водица, свет, уселся на свободное место, пододвинулся к окну, пуская рядом какого-то рабочего в потертом ватнике, с брезентовой сумкой, похоже водопроводчика.
Мокрое окно автобуса прятало плывущий мимо город и показывало в черном зеркале мою застывшую физиономию — твердый крупный нос из-под полей шляпы, незнакомую складку крепко сжатых губ. Незнакомую, с болевым изгибом, с признаками стона, рвущегося наружу. Пожалуй, напрасно опасаюсь, что Леденев не примет меня всерьез, с такой физиономией нужно скорей бояться излишне серьезной встречи: «Прошу вас, прилягте, выскочу позвонить в больницу!»
Мой сосед устойчиво дремал, утопив на груди небритый подбородок, едва скрывая козырьком мятой кепки серые веки. И, кажется, в уголках его губ притаилась горчинка. Мне теперь у любого и каждого уже чудится болевой изгиб, запертый стон. У этого человека, покойно сложившего руки на брезентовой сумке с нехитрым инструментом, быть не может той катастрофы, какая случилась со мной. Труд его нагляден, значит, наглядно и его место в жизни. Наверное, он сегодня сменил несколько кухонных кранов, отремонтировал подтекавшие батареи парового отопления, починил неисправную канализацию, которая кому-то отравляла жизнь, — сделал свое, не очень сложное, никак не выдающееся, но можно ли сомневаться, что нужное и полезное дело. Его и завтра в каких-то квартирах будут с нетерпением ждать, ему и в голову, наверно, не придет гордиться своей нужностью. Его труд нагляден и ясен, мой для меня нет. Педагог с сорокалетним стажем, сколько уроков ты посвятил защите Ивана Грозного, не замечая, что проповедуешь снисхождение к убийце?..
Сосед дремал, смежив серые веки, а я завидовал… Осознай, добрый человек, свое счастье! Как бы я хотел сейчас испытать твою честную усталость.
— Вокзал! — объявил кондуктор. — Конечная остановка. Вокзальная площадь щедро залита огнями. Светятся витрины магазинов, предлагая прохожим хлебные батоны, коробки с геркулесом. В новом кафе — стиль модерн — за стеклом, словно на выставке, пьют и закусывают посетители. Вокзальная площадь, на ней всегда людно, всегда полно легковых машин и автобусов. Даже когда сам город спит, здесь жизнь не прекращается.
Но шаг в сторону за первый же угол — и темно, скудно освещенные улицы: Первая Привокзальная, Вторая Привокзальная… Шаг в сторону, и окраина города, редкие прохожие, редкие машины.
Несколько пассажиров автобусов усердно топали сзади меня. Пройдем мы, и стихнет шум шагов, только голоса электровозов будут здесь нарушать тишину.
32
Дом был новый, несколько месяцев назад заселенный, но тускло освещенная лестница уже так пахла жареным луком и детскими пеленками, словно через эти стены прошел не один десяток поколений.
В старину лестничным проходам уделяли едва ли не большее внимание, чем внутренним покоям. И в публичные храмы, и в частные дома вели широкие, торжественные ступенчатые марши. Гость, подымающийся по ним, невольно шаг за шагом настраивался на возвышенный лад, шаг за шагом проникался значительностью предстоящей встречи. Лестница как бы возносила человека над суетной землей. Нынче же лестница — самая прозаическая, самая досадная часть пути, ее пытаются избежать, втискиваясь в еще более прозаический ящик лифта, на современной лестнице приходят или приземленно трезвые мысли, или же тут просто несешь в себе тоскливую скуку будней. В этом блочном доме лифта не было, шагать же мне пришлось на пятый этаж. И я с каждой ступенькой трезвел, освобождался от угара. «Кому повем печаль мою?» Старик с выпученными от тревоги глазами прибегает к мальчишке. В лучшем случае, ты можешь рассчитывать на вежливое безучастие, в худшем — на откровенную издевку. Разве этот мальчишка умнее и опытнее тебя? И какая пища для пересудов. Собираешься всенародно вывесить грязное белье…